Неописуемый восторг охватил народ после этой речи – радость несытых людей, у которых сегодня будет хлеб! Кричали все, кто только мог, женщины и дети не отставали от мужей и отцов: «Да здравствует царь Дмитрей! Здрав буди! Отец наш! Все за тебя! Веди нас! Ныне хлеб получим! Не выдадим! Смерть воеводам!» В порыве энтузиазма толпа инстинктивно придвинулась к собору, махала шапками, орала, теснясь вплотную, желая ближе увидеть давно жданного вождя-избавителя. Огромный казак, протискавшись с большим трудом к самому крыльцу, выпучив глаза, красный от натуги, вдруг гаркнул перед Димитрием:
– Здрав буди, царь Митряй! – И с размаха упал ему в ноги. – С собой возьми! Послужу ти головою!
Весь этот день веселился народ в Чернигове. Двадцать бочонков вина было выкачено за счёт царевича на улицу. Песни, пляс, бандуры не умолкали до ночи; имя избавителя было у всех на устах, одновременно с проклятьями по адресу московского правительства.
Расположившись в воеводином доме, Димитрий в тот же вечер написал парю Борису письмо, в коем, не именуя его по титулу, предлагал ему оставить престол и добровольно удалиться в монастырь, обещал в таком случае неприкосновенность как ему самому, так и его семье, а равно и довольствие безнужное до конца дней. «Ибо всё равно тебе, Годунову, на царстве боле не сидети, потому что вся земля русская того не хочет, за мною же народ с радостью идёт!»
Он хотел послать это письмо в Москву с тем самым черниговским воеводою, что встречал его сегодня за градом, коего хотелось ему удалить. Но, понимая, что боярину сему теперь, после присяги новому царю, неудобно являться перед очи Борисовы, боялся, что может воевода, уничтожив письмо, отъехать, вместо Москвы, в другое место, а потому решил вручить ему грамоту при свидетелях в какой-нибудь церемонной обстановке, с архиереем. Но заботам о сохранности письма помогло случайное обстоятельство. Утром к нему привели избитого человека, с кровавыми синяками на лице, всклокоченной бородой, без шапки, в порванном дьяческом кафтане, и объяснили, что это один из трёх людей – московских дьяков, приехавших сюда с грамотой царя Бориса для прочтения её в соборе после обедни, и что они уже были в других городах и там её читали. Двоих его товарищей черниговцы так избили, что они лежат в придорожной крапиве и едва ли встанут, а за этого – главного – заступился атаман казацкий и приказал волочить его к царевичу вместе с царской грамотой. На расспросы Димитрия об имени и звании, о посещении других мест и прочем задержанный отвечал весьма неохотно и скупо, а когда царевич предложил ему остаться у него на службе, дьяк замолчал совсем.
– Прикажи, государь, – вмешался атаман, – повесить собаку на первой осине. – Нет, – ответил Димитрий, – он верно служит своему царю, и я хотел бы, чтобы мне мои люди так же служили. Пусть едет в Москву вместе с воеводой и передаст моё письмо Борису Годунову – сего ради и жизнь ему дарую. – Он сообразил, что избитый и оставшийся верным Борису дьяк, не имея причины скрываться от своего царя, конечно, доедет до Москвы и передаст послание.
В грамоте, отобранной у дьяка, он прочитал казённое извещение от имени царя и патриарха ко всем городам и посадам о появлении самозванца – бывшего монаха Гришки Отрепьева, именующего себя царевичем Димитрием, о предании его анафеме и необходимости борьбы с ним всеми средствами. Размышляя над этим документом, царевич понимал, с какой стороны грамота может быть опасна: широкие народные массы, низовые люди ей не поверят, сочтут за простую клевету бояр московских – за неделю общения с казаками, со времени перехода границы, он убедился в этом, – а вот для всякого рода служилыхлюдей, стрелецких сотников, дворянских господарчиков и грамотных попов царское послание может оказаться не бесплодным и внести немало сомненья, особенно при ошибках самого Димитрия в поведении или – ещё вернее – при поражении его на поле битвы. Правда, в войске у него таких людей немного, но по городам, посадам, монастырям их встретишь на каждом шагу, и они в местах своих влиятельны, а потому следовало бы что-нибудь предпринять, дабы с ясностью для всех опровергнуть грамоту Борисову, но что надо сделать, он пока не мог придумать.
Но дело это, конечно, не первой важности, главное же теперь – это воспользоваться подъёмом народного духа, какой он наблюдал при въезде в Чернигов, и немедленно двигаться дальше, постараться занять ещё несколько городов, прежде чем царь Борис сможет выставить против него большую рать. Стояла осень, и до распутицы необходимо было подойти хотя бы к ближайшему крупному пункту – Новограду Северскому и за его крепкими стенами укрыться на зиму Посоветовавшись с Юрием Мнишком и казацкими старшинами, царевич через три дня выступил по направлению к этой крепости.
Зимними, затуманенными вьюгой сумерками в чёрной избе постоялого двора, на дороге между Орлом и Курском, сидели за едой двое проезжих, видимо, следующих из одного места. Маленькая восковая свечка прилепленная прямо к непокрытому столу, освещала бородатые лица, грубые руки, теплый стрелецкий кафтан на одном и грубосуконную стеганую поддёвку купецкого склада на другом. Было тепло, тихо, посвистывал за окном ветер, шуршали тараканы, хлебали рты. В середине обеда религиозно-молчаливое чавканье было нарушено стуком в мёрзлое окошко.
– Кто там?
– Во имя Отца и Сына и Духа Святого! Аминь! Впусти, хозяин.
– Да кто ты?
– Монаси мы, странники божии.
Через несколько минут в горницу, пыхтя и сгибаясь, влез старик в подпоясанном верёвкой лёгком нагольном тулупчике и скуфье. Он долго отряхивался, сетовал на метель, благодарил Бога, что попал в избу, кряхтел, снимая кожух, молился на иконы, дышал на руки, прикладывал их к печке и, наконец, поклонился сидевшим, касаясь рукою земли.
– Мир вам, братие, и благословенье угодников Божиих: Зосимы, Савватия – чудотворцев соловецких!
– Мартын Сквалыга! – вскричал купец. – Ты ли? Вот Бог послал!
– Тако, сыне, аз есмь! И тож узнал тя! Не Ивана ли Пафнутьича зрю очесами, что летось в посудине вместе плыли с Вологды до Архангельска? Забыл уж, отколь ты будешь родом-то!
– Обояньские мы, отче. Здрав буди! Садися, потрапезуй с благословеньицем. Душевно рад тебе! Прозяб, видно, крепко и от чарки не откажешься. А се – свояк мой, Игнат Лексеич, голова стрелецкий. Ныне воевода наш послал его на Москву с грамотой к боярам, так я попутчиком увязался. Пей, отче!
– Спасибо те, друже! Чуть жив дошёл! За здравие твое! Благослови Господь!
– Кушай, старче! И посумерничаем, про виденное нам расскажешь.
После трапезы все трое залезли на широкую печь и, не зажигая огня, занялись впотьмах разговорами, воспоминанием старых встреч, пожеланием Царства Небесного покойникам и злословием по адресу живых.
– Из Соловков шагаю, – говорил Мартын. – О, пречудная обитель Божия, красоты неизречимой, середь моря утвердишася! Душою отдохнул тамо и потрудихся изрядно, до самого перва Спаса пребываючи. Оттоле шествуя, зайде аз к Антонию Сийскому, что на Двине-реке, недалече Архангельского града стоит. Тож монастырь предивный, на горе высокой, и бор кругом стоит. Кладезь там есть над источником самородным, иже исцеление недужным подает, а один раз в году, в нощи, на самый праздник Антониев, цветок сияющий из кладезя того выходит, чудеса великие творяще. И аще кто праведен есть, то чудо сие узрит и благоухание его учует. В сём лете одна слепая старица то видела. Аз же грешный на празднике там не был и чуда Господня не видел – на три дня опоздаше: задержался бо в Соловках по случаю непогоды на море. А видел тамо, в монастыре Антоньевом, боярина Романова Фёдора Никитича, что в Москве на Варварке двор имел, ныне же в монасех ходит, Филаретом зовут. И другие там бояре знатные, неволею пострижены, в кельях малых прозябают.
– Я тоже знавал его. Добрый был боярин. Худо ли проживает там?
– Допрежь Ильина дня жил в скудобе и нищете, а в день тот, сказывают, были у него люди и довели до него, что царевич Дмитрей углицкий на Литве объявился, и он, боярин-то, и оживися зело, взыграся духом и речи игумену: «Не повинуюсь! И вы, чернецы, узнаете скоро, каков аз есмь, и все обиды мои воздадутся вам!» И учал монахов хулити и столь в перечу вступать, что чернецы убояшеся его и сотвориша яко хощет во всём!