«Жуть! Они все женятся молодыми и все – католики, а жены у них никогда не умирают – слишком заняты, непрестанно рожают».
«Да, они мне кого-то подыскали, но я сразу поняла, что от него толку не будет. Он из этих, с мамочками».
«Я с одним познакомилась, но у него был роковой недостаток. Он не стриг ногти на ногах. У него на ногах были огромные желтые ногти. Ну? Вы не хотите спросить, как я об этом узнала?»
Мюриель всегда одевалась в оттенки синего. Она говорила, что женщина должна выбрать цвет, который ей по-настоящему идет, и носить его все время. Как духи. Это все равно что личная подпись. Все думают, что синий идет только блондинкам, но это неправда. Блондинки в нем часто выглядят белесыми, еще более бесцветными, чем обычно. Синий больше всего подходит к коже теплого оттенка – вот как у Мюриель. К коже, которая легко загорает и долго сохраняет загар. И к каштановым волосам и карим глазам, как раз таким, как у нее. Она никогда не экономила на одежде – если женщина так делает, это большая ошибка. Ногти у нее всегда были накрашены – каким-нибудь сочным, броским цветом: абрикосовым, кроваво-рубиновым или даже золотым. Мюриель была маленькая и кругленькая и делала гимнастику, чтобы не расползтись в талии. Спереди на шее у нее была темная родинка, словно кулон на невидимой цепочке, и другая, как слеза, в углу глаза.
– Тебе не подходит слово «хорошенькая», – сказала однажды Миллисент и сама удивилась. – Подходит «колдовское очарование».
И покраснела от смущения за эту вспышку, зная, что слова прозвучали излишне эмоционально, по-детски.
Мюриель тоже слегка покраснела, но от удовольствия. Она упивалась чужим восхищением, откровенно выпрашивала его. Однажды она заехала к Миллисент по дороге на концерт, в Уэлли, на который она возлагала кое-какие надежды. На ней было голубое платье цвета льда. Оно переливалось.
– Платьем дело не ограничилось, – сказала она. – На мне надето все новое и все шелковое.
Нельзя сказать, что она не могла найти себе мужчину. Они попадались ей все время, но, как правило, такие, что в гости с собой не приведешь. Мюриель находила мужчин в других городах, куда ездила с хорами на большие концерты, или в Торонто на фортепьянных вечерах, на которые иногда возила способных учеников. Иногда мужчины подворачивались и в домах самих учеников. Это были их дядюшки, отцы, деды, а причина, по которой они не могли прийти на ужин к Миллисент и лишь махали рукой – кто скупо, кто залихватски – из припаркованной машины, заключалась в том, что они были женаты. Жена, прикованная к постели, пьющая, сварливая? Возможно. Иногда о ней не упоминалось вообще. Призрак жены. Эти мужчины сопровождали Мюриель на музыкальные мероприятия – интерес к музыке служил удобным предлогом. Иногда кто-нибудь из учеников или учениц Мюриель, выступающих на этом концерте, присоединялся к ним в качестве дуэньи. Эти мужчины возили Мюриель ужинать в ресторан в мелкие городки куда-нибудь подальше. В разговоре Мюриель именовала их «друзьями». Миллисент ее защищала. Что тут может быть дурного, если все происходит открыто, у всех на глазах? Впрочем, это было не так или не совсем так и кончалось раздорами, резкими словами и взаимной неприязнью. Предупреждение от школьного попечительского совета. Мисс Сноу следует задуматься о своем поведении. Дурной пример. Или телефонный звонок от жены – «Мисс Сноу, к сожалению, мы вынуждены отказаться…». Или просто тишина. Он не являлся на свидание, не отвечал на записку. Его имя больше никогда не произносилось вслух.
– Я же совсем немногого прошу, – говорила Мюриель. – Я хочу, чтобы друг был надежным. А эти заявляют, что всегда будут на моей стороне, но только запахнет жареным, растворяются в воздухе. Почему так?
– Ну, понимаешь, Мюриель, жена есть жена, – ответила однажды Миллисент. – Дружба и все такое – это прекрасно, но брак – это все же брак.
Услышав это, Мюриель взорвалась. Она заявила, что Миллисент, как и весь город, во всем видит дурное. Что плохого, если Мюриель иногда хочется развлечься? Совершенно невинно причем. Она со всей силы грохнула дверью и, выезжая со двора, смяла клумбу с каллами, явно нарочно. Миллисент целый день ходила с пятнистым от слез лицом. Но размолвка оказалась недолгой, и Мюриель вернулась – тоже в слезах, обвиняя во всем себя.
– Я вела себя как дура с самого начала, – сказала она и ушла в гостиную играть на пианино.
Миллисент уже знала, чего ждать. Когда у Мюриель только появлялся новый друг и она была счастлива, она играла грустные лирические песни, вроде «Лесных цветов». Или вот эту:
Я падаю, Джимми, падаю, таю, Кровью из сердца я истекаю. Джимми, о Джимми, как ты жесток: Как ты со мной поступить этак мог…[1]
А разочаровавшись в очередном друге, она быстро и сильно била по клавишам и пела презрительно:
Ты мастер говорить слова, Посмотрим: сила какова! Как рябчик, согнанный с гнезда, От нас побежишь ты утром![2]
Иногда Миллисент устраивала званый ужин (хотя, конечно, среди ее гостей не было ни Финнеганов, ни Несбиттов, ни Даудов). Тогда она любила приглашать и Дорри с Мюриель. Дорри помогала мыть кастрюли после ужина, а Мюриель развлекала гостей игрой на пианино.
На этот раз Миллисент устроила ужин в воскресенье и позвала англиканского священника – просила прийти после вечерни вместе с другом, который, как она слышала, у него гостит. Священник был холостой, но Мюриель давно уже поняла, что здесь ловить нечего. Ни рыба ни мясо, сказала она. Такая жалость. Миллисент священник нравился – в основном из-за голоса. Ее воспитали в лоне Англиканской церкви; позже она перешла в Объединенную церковь, к которой принадлежал Портер (по его собственным словам; в нее также ходили все важные и богатые люди города), но все равно ей нравились англиканские порядки. Вечерня, колокольный звон, торжественное – ну, насколько получится – шествие хора по проходу, с пением… Совсем не то, когда все просто вваливаются в церковь толпой и рассаживаются как попало. А лучше всего – слова богослужения. «Но ты, о Господи, помилуй нас, заблудших. Прощение и оставление грехов даруй нам. Восставь на путь правый кающихся, да сбудется реченное в Писании…»
Портер однажды сходил с ней на англиканское богослужение, и ему страшно не понравилось.
Приготовления к званому ужину были делом нешуточным. На свет появлялись камчатная скатерть, серебряный половник, черные десертные тарелки, расписанные вручную маргаритками. Скатерть надо было выгладить, серебро – начистить, и Миллисент все время боялась, что останется крохотный мазок серой полировальной пасты – на зубьях вилки, на гроздьях винограда, украшающих ободок чайника, подаренного ей на свадьбу. Все воскресенье Миллисент раздирали противоречивые чувства – наслаждение и агония, надежда и страх. Потенциальные катастрофы множились. Что, если баварский крем не застынет? (У них еще не было холодильника, и если нужно было что-нибудь охладить летом, то блюдо ставили на пол в погребе.) Что, если «ангельский бисквит» не поднимется как следует? Или поднимется, но пересохнет? Что, если сконы будут отдавать залежалой мукой или из салата выползет слизняк? К пяти часам она уже так себя накрутила, что рядом с ней на кухне никто долго не выдерживал. Мюриель пришла заранее, чтобы помочь, но сначала порезала картошку недостаточно мелко, а потом стала тереть морковь на терке и ободрала костяшки пальцев. Миллисент отругала ее, назвав бесполезной, и отправила играть на пианино.
Мюриель была одета в бирюзовый креп и пахла испанскими духами. Священника она списала со счетов, но гостя его еще не видела. Должно быть, он вдовец или холостяк, раз путешествует один. Богатый, иначе не мог бы путешествовать вообще или не поехал бы так далеко. Одни говорили, что он из Англии. Другие – что из Австралии.
Она пыталась сыграть «Половецкие пляски».
Дорри опаздывала. От этого все шло наперекосяк. Разноцветное желе пришлось унести обратно в погреб, чтобы оно не подтаяло. Сконы, которые разогревались в духовке, – вытащить, чтобы не зачерствели. Трое мужчин сидели на веранде – Миллисент собиралась сервировать ужин там, а-ля фуршет, выставив все блюда сразу, чтобы гости сами себе накладывали. Мужчины пили шипучий лимонад. Миллисент изведала всю пагубность пьянства – ее отец умер от алкоголизма, когда ей было десять лет, – и потому перед свадьбой взяла с Портера обещание, что он больше никогда не притронется к спиртному. Он, конечно, пил – бутылку он хранил в хлебном амбаре, – но когда пил, то прятался от жены, и она искренне верила, что он держит обещание. Такое часто встречалось в те годы – во всяком случае, среди фермеров: в сарае пьяница, дома трезвенник. Более того, если бы женщина не установила такое правило в семье, большинство мужчин решило бы, что с ней что-то не так.