Из кладовых памяти неторопливо всплывали яркие сцены детства, отрочества и юности.
По обыкновению родители проводили отпускное время на своей родине, в незаметном городке Камбарка, недалеко от реки Камы. Главной достопримечательностью этого города, в то время, являлся железоделательный завод, построенный в середине XVIII столетия Григорием Демидовым на реке Камбарка, в четырех верстах от места ее впадения в Каму. Завод предназначался для переработки чугуна в железо, но также служил как «пильная мельница» для распиловки леса. Он был выстроен по «демидовской» схеме: поперек реки поставили плотину, образовали пруд, вода которого через специальные каналы поступала на водяные колеса, приводящие в действие четыре молота для выковки железа, лесопильню и мукомольную мельницу. Основу населения городка составляли тогда мастеровые и конные работники, обеспечивающие поставку из леса большого количества древесного угля для кричных печей.
Наверное, на всю жизнь сохранятся в памяти запахи чая с дымком, вскипяченного в чайнике над костром, и свежей, только что собранной родителями ежевики на берегу Камы. К ним присоединялись бутерброды, огурцы, крутые яйца, холодная говядина, извлеченные из походной корзины.
Неторопливый, и как время, вечный бег реки, по слегка взволнованной поверхности которой пройдет редкий колесный пароход с плицами, с черной дымящей трубой и белыми палубами, да спасательной лодкой за кормой. Спокойные очертания берегов, бездонное, залитое ярким солнцем небо с застывшим в нем звонким жаворонком и теплый воздух с поля, ласково набегающий на распахнутую грудь. Хочется обнять весь мир и слиться с ним воедино, одновременно стать его травинкой, лучом солнца и струйкой реки, бесконечно купаться в волнах этой волшебной, фантастической стихии.
А что значат для городского мальчишки ночевки у костра, на берегу затерянной в лесах речки Буй, где-то впадающей в Каму! Громадный костер, разрывающий пламенем плотную, всеохватывающую тьму, мириады искр, танцующим фейерверком взлетающих в ночное небо и с шипением гаснущих в темной, как смола, воде, отблеск языков пламени на пляшущих речных волнах… Отойдешь вглубь леса на два-три десятка метров, а сучья и коряги уже тянут к тебе свои корявые руки, цепляют за одежду, за ноги, из лесной чащобы фосфоресцирующим блеском глядят на тебя немигающие глаза какого-то неведомого зверя, внезапно ухнет филин или вскрикнет таинственный обитатель лесов, – и ноги помимо твоей воли уже поворачивают на яркое пламя костра.
А здесь, в кругу сверстников, – пальба из самодельных пистолетов, испеченная в костре и обжигающая руки картошка, чай со свежей ежевикой. Ну, а кто может забыть купание в ночной реке, когда прохладные струи воды ласково скользят по твоему совершенно обнаженному телу, а близкое присутствие товарищей опьяняет, делает неосторожным, а порой и безрассудным в этой увлекающей зыбкой темноте?
Невозможно забыть летнюю сонную ночь на сеновале. Хрустящее душистое сено, щели в крыше с мерцающими там далекими-далекими звездочками, загадочные шорохи в углах, – все это как-то по-особому волнует, возбуждает, тревожит.
А поезд все идет и идет, за окном уже темно, и только служебные огни довольно скупо освещают наш путь, напоминая о том, что все мы переезжаем на новые места жительства. Вытянувшись на вагонной полке, вспоминал свою жизнь в Ижевске.
Собственного дома или квартиры в этом городе у нас не было. Родители снимали первый, подвальный, этаж в двухэтажном доме священника, где до революции жила его прислуга, по-видимому, пекарь или повар. Сам священник запомнился плохо, тот был очень стар, но вот дубовый гроб, который он запас еще при жизни и держал в амбаре, врезался в память. Родители, бывшие на втором этаже, рассказывали, что в свое время он богат был чрезмерно, и старорежимные деньги его, рассованные по углам, шкафам и книгам, валялись, как никому ненужный хлам.
Сам дом – кряжистый, под железной крышей, вросший окнами подвального этажа в землю, с большим двором, хозяйственными пристройками и огородом, поставлен был два века назад, но время мало тронуло его.
Дом стоял в Горшечном переулке, неподалеку от Михайловского собора, где, по-видимому, и служил хозяин. Храм, выдержанный в псевдорусском стиле, несомненно, один из лучших образцов русского церковного зодчества, отдаленно напоминал храм Василия Блаженного в Москве. Его архитектором был И.А. Чарушин, а строительство окончательно завершили в 1907 году. Как шапка Мономаха, собор закрыл собой один из самых высоких холмов города и из своих стрельчатых окон, словно витязь из-под руки, обозревал всю окрестность.
Старики говорили, что золотые маковки его башен были видны в хорошую погоду за все сто верст. Это и не удивительно, поскольку позже, когда он стал краеведческим музеем, в нем висел маятник Фуко, как в самом высоком сооружении города. Другой достопримечательностью этого музея, запавшей в детскую душу, была темница, в таинственном полумраке которой, прикованный цепью, томился революционер. Так сказала бабушка, сопровождавшая меня по музею.
А однажды, сидя дома на подоконнике и наблюдая главным образом ноги прохожих, так как окна совпадали с уровнем тротуара, я увидел, как двое рабочих прикрепили трос к одной из маковок собора. Натужно заурчал трактор, трос натянулся, как струна, и, сопровождаемый легким облаком многовековой пыли, купол рухнул на землю, словно поверженный воин. Храм разобрали примерно месяца через два. Это было в 1937 году. Из его кирпича в городе построили корпуса медицинского института. В 2000 году Михайловский собор полностью восстановили. Его высота составляет 70 метров.
Основную площадь в квартире, состоящей из комнаты, кухни и кладовой, занимала громадная русская печь, на которой в зимнюю пору свободно размещалось четыре человека. Обстановка была более чем скромной. Буфет из фанеры с претензией на красное дерево, обеденный стол у стены, кровати для родителей и детей, да швейная машина «Зингер», за которой все свободное от домашних хлопот время, не разгибая спины, проводила мать, помогая скромному семейному бюджету. В ту пору в моде были строчевышитые занавески на окна. Порой в эти часы было особенно хорошо. Под ритмичный, убаюкивающий стук швейной машины, негромкую песню матери, а она любила петь, мы с братом создавали из спичечных коробков, ниточных катушек и других, дорогих детскому сердцу предметов, замечательные города, замысловатые машины или устраивали сражения, где главным калибром осадной артиллерии являлись пустые трехгранные флаконы, кажется, из-под уксуса.
Вечерний чай из самовара с кусочками наколотого щипцами сахара, когда в сборе была вся семья, в том числе усталый отец, пришедший со сталеделательного оружейного завода (в наше время – Ижмаш), которому он отдал всю свою трудовую жизнь. Неторопливая беседа, неяркий свет от единственной электрической лампочки, ввернутой в фарфоровый патрон с фарфоровым же выключателем – все это создавало неповторимую атмосферу родительского очага, память о котором сохраняется на всю жизнь.
В домашней атмосфере думалось, что в каждого человека при его рождении закладывается много начал – добрых и злых, полезных и вредных, нужных и никчемных. Эти начала до поры, до времени как бы дремлют в каждом из нас, но вот случайно или преднамеренно создаются такие условия, когда в человеке вдруг происходит пробуждение и дальнейшее, постепенное или бурное, развитие тех или иных наклонностей, впоследствии и составляющих в сумме то, что мы называем личностью. Так просыпается яркий цветок, раскрывает и поворачивает свои лепестки, словно намереваясь обнять кого-то, навстречу живительному теплу, неисчерпаемым потокам, льющимся с высокого ясного неба. В злаковом зерне, брошенном трудолюбивым крестьянином на весеннюю благодатную почву, вначале проклюнется бледный росток, но, согретый солнечными лучами, он еще теснее прижимается к груди его земной колыбели, а та щедро напоит его своими соками. Глядь, уже и трубка пошла, и колос, а там подступила пора позаботиться и о продолжении своего рода.