Но ровно перед половиной десятого тишина нарушается – у меня за спиной раздается щелчок открываемой двери. Коренастая женская фигура в черной юбке и шали движется мимо. Пройдя половину прохода, она останавливается, крестится, кланяется в сторону алтаря, а потом направляется прямо к оговоренному месту. Я вижу, как она становится на колени. Менее чем через минуту агент Огюст поднимается и шагает назад по проходу в мою сторону. Я не свожу с нее глаз – мне любопытно знать, как она выглядит, эта мадам Бастьян, простая уборщица, но в то же время, вероятно, самый ценный секретный агент во Франции, да и во всей Европе. Она долго и пристально смотрит на меня – видимо, удивлена тем, что видит не майора Анри на том месте, где сижу я. И я отмечаю, что в ее сильных, почти мужских чертах нет ничего простого, вижу вызов в ее глазах. Она храбра, может, даже бесшабашна, но иначе и быть не может – только человек с таким характером и способен в течение пяти лет под носом у охраны похищать секретные документы из немецкого посольства.
Как только она уходит, я встаю и направляюсь к тому месту, где оставил деньги. Анри настоятельно мне советовал сделать это сразу же. Под сиденье засунут бумажный пакет конусной формы. Он подозрительно шуршит, когда я вытаскиваю его и кладу в свой портфель. В спешке покидаю базилику, спускаюсь по ступеням, широко шагаю по темным и пустым улицам к министерству. Через десять минут после извлечения пакета я, довольный успехом, вываливаю его содержимое на стол в моем кабинете.
Здесь больше, чем я ожидал увидеть: настоящий мусорный рог изобилия: разорванная помятая бумага, пыльная от сигаретного пепла, – бумага белая и серая, кремовая и голубая, тонкая и плотная, мелкие клочки и большие фрагменты, записи чернильные и карандашные, напечатанные на машинке и в типографии, слова французские, немецкие и итальянские, железнодорожные билеты и корешки билетов театральных, конверты, приглашения, ресторанные счета и квитанции от портных, кучеров, сапожников… Я запускаю во все это руки, приподнимаю и позволяю стекать между пальцев. Конечно, по большей части это мусор, но где-то, может быть, и мелькнет алмаз. Я испытываю нервное возбуждение первопроходца.
Моя работа начинает мне нравиться.
Я дважды пишу Полин, но с осторожностью – на тот случай, если Филипп вскрывает ее письма. Она не отвечает, а я не пытаюсь отыскать ее, чтобы выяснить, не случилось ли чего из-за того, что у меня нет времени. Субботние вечера и воскресенья мне приходится отдавать матери, чья память все ухудшается, а в будние дни я допоздна задерживаюсь на работе. Столько всего приходится держать в поле зрения. Немцы прокладывают телефонные линии вдоль нашей восточной границы. В нашем посольстве в Москве есть человек, подозреваемый в шпионаже. Поступают сообщения, что английский агент предлагает копию нашего мобилизационного плана тому, кто заплатит больше… Мне нужно регулярно писать «бланки». Свободного времени нет.
Я по-прежнему хожу на приемы в доме де Комменжей, но «ваша милая мадам Монье», как называет ее Бланш, больше не появляется, хотя Бланш и говорит, что каждый раз непременно ее приглашает. После одного из концертов я зову Бланш на обед в «Тур д’Аржан», где нас сажают за столик у окна, выходящего на Сену. Почему я выбираю именно этот ресторан? С одной стороны, он недалеко от дома де Комменжей. Но еще мне любопытно узнать, куда полковник фон Шварцкоппен приглашает свою любовницу. Я оглядываю зал – здесь почти одни пары. Кабинеты, в которых мерцают свечи, предназначены для уединения – «я твоя… навсегда твоя… вся твоя…». Последний отчет агента полиции описывает Эрманс как «невысокую блондинку лет тридцати с небольшим, в юбке кремового цвета и жакете с черной оторочкой». «Иногда их руки не видны над столом».
– Ты чему улыбаешься? – спрашивает Бланш.
– Я знаю одного полковника, который приводит сюда любовницу. А потом они снимают номер наверху.
Бланш впивается в меня взглядом, и в этот момент все между нами решается. Я обращаюсь к метрдотелю, который говорит:
– Мой дорогой полковник, конечно, номера есть.
После обеда неулыбчивый молодой человек проводит нас наверх и, не говоря ни слова благодарности, принимает крупные чаевые.
Позднее Бланш спрашивает:
– Как по-твоему, когда лучше заниматься любовью – до обеда или после?
– Есть доводы «за» и «против» для одного и другого. Я думаю, вероятно, лучше до.
Я целую ее и встаю с постели.
– Я согласна. Давай в следующий раз сделаем это до.
Ей двадцать пять. Если Полин в сорок раздевается в темноте и стыдливо прикрывается простыней или полотенцем, то обнаженная Бланш вытягивается на спине в электрическом свете, курит сигарету, сгибает левую ногу в колене, кладет на нее правую, рассматривает свои неровные пальцы. Потом выкидывает в сторону руку и стряхивает пепел в приблизительном направлении пепельницы.
– Но вообще-то, – говорит она, – правильный ответ – и до, и после.
– «И до, и после» не может быть, моя дорогая, – поправляю ее я: учитель во мне не умирает. – Потому что это противоречило бы логике вопроса. – Я стою у окна, завернувшись в штору, словно в тогу, и смотрю на остров Сен-Луи за набережной. Мимо скользит судно, оставляя глянцевый след в черной воде, его палуба освещена, словно для гулянья, но пуста. Я пытаюсь сосредоточиться на этом мгновении, отложить его в памяти на тот случай, если кто-нибудь спросит меня: «Когда ты был удовлетворен?» Тогда я мог бы ответить: «Был у меня как-то вечер с одной девушкой в „Тур д’Аржан“…»
– Правда ли, что Арман дю Пати принимал какое-то участие в деле Дрейфуса? – спрашивает вдруг Бланш с кровати у меня за спиной.
Мгновение замирает, исчезает. Мне не нужно поворачиваться. Я вижу отражение Бланш в стекле окна. Ее правая нога по-прежнему согнута дугой.
– Где ты об этом слышала?
– Эмери говорил что-то такое сегодня. – Она быстро перекатывается на бок и гасит сигарету. – А в таком случае этот несчастный еврей, безусловно, окажется невиновным.
Я впервые слышу, чтобы кто-то говорил о невиновности Дрейфуса. Ее легкомыслие потрясает меня.
– Это не предмет для шуток, Бланш.
– Дорогой, я и не шучу. Я говорю абсолютно серьезно. – Она взбивает подушку и ложится на спину, сцепив руки под головой. – Мне и тогда казалось странным – то, как с него публично срывали знаки различия, а потом отправили на необитаемый остров. Все это как-то уж слишком. Я должна была догадаться, что за этим стоит Арман дю Пати. Он может одеваться как армейский офицер, но под его мундиром бьется сердце романтической писательницы.
– Должен склониться перед твоим знанием того, что происходит под его мундиром, дорогая! – смеюсь я. – Но получилось так, что я знаю больше тебя о деле Дрейфуса, и поверь мне, в этом расследовании, кроме твоего бывшего любовника, принимали участие многие другие офицеры.
Я вижу в стекле, как она надувает губы: не любит, когда ей напоминают о том провале вкуса, каким стал ее роман с дю Пати.
– Жорж, ты там у окна похож на Иова. Будь Добрым Богом и вернись в постель…
Тот разговор с Бланш немного беспокоит меня. Крохотное зернышко… нет, я не могу назвать это сомнением – скажем, любопытства поселяется во мне. И не столько в том, что касается вины Дрейфуса, а в том, что касается его наказания. Почему, задаю я себе вопрос, мы настаиваем на таком идиотском заключении на крохотном острове, с четырьмя или пятью охранниками, повязанными молчанием? Какую политику мы проводим? Сколько чиновничьего времени – включая и мое – отдается бесконечному администрированию, наблюдению, цензурированию, которых требует содержание Дрейфуса под стражей?
Я держу эти мысли при себе, а тем временем проходят недели и месяцы. Я продолжаю получать отчеты от Гене, осуществляющего наблюдение за Люси и Матье Дрейфус. Результатов ноль.
Я читаю их письма заключенному:
Мой дорогой, прекрасный муж, сколько бесконечных часов, сколько мучительных дней провели мы с того времени, когда эта катастрофа обрушилась на нас…