— Да, Рома, — еще горестнее, — надо ехать. А? Поеду? Думаешь, в Пушкино работу найду?
— Конечно, побегать придется. Куда же без этого!
Представил, как он там бегает, работу ищет. Одинокий якут в Подмосковье. Смотрю на него, жалею.
Толпа рассыпалась за вокзалом, растворилась. Электричка постояла пустая, постояла да и закрыла двери. Пискнула и укатила. Видать, в ближайшие полчаса отправлений не намечается. Он это тоже понял, спрашивает меня:
— А ты далеко живешь?
Он спросил это так, на авось, будь что будет.
— В Центре. Пять минут ходьбы по главной улице.
Хотел сказать «с оркестром», не сказалось.
— Чаем не угостишь?..
Это, естественно, была его последняя надежда. Он смотрел на меня так жалостливо, чуть ли не скулил. Но он был человек, господи, что это я! Он был человек, и он стоял передо мною со своей проблемой, со своей судьбой, и просил помощи. В этот момент я, собственно, и принял решение помочь ему. Я еще не знал, как помогу, чем помогу, но уже думал о якуте, как о своем товарище, которому необходимо элементарное сочувствие, нормальная человеческая доброта.
Надо сказать, забегая вперед, что я помог ему. Друзья мои помогли, деньги собрали. Я купил билет и отправил его в Тюмень. Не все, правда, откликнулись на его беду, не все мне поверили (и ему, следовательно), но вот как раз это обстоятельство больше всего и поразило. С его появлением и много после того, как он уехал, не покидало меня острое чувство горечи за тех, кто отнесся к якуту, другу моему, с брезгливостью и даже отвращением. Я же смотрел на якута, и через него, словно сквозь особую духовную призму, выявлял истинную сущность любого человека, кто говорил хоть слово, хоть мимикой и жестом выдавал своё отношение к нему. И удивительное дело, те, кто, как казалось, доверял мне, ценил и любил меня, те, кто был близок мне, восприняли его в штыки, с раздражением. Или кидались на него, или выгоняли его, или крутили у виска пальцем. «Кого ты привел, Рома? Это — бомж! Пьянь!» И — наоборот. Кого я интуитивно держал на расстоянии от себя, не слишком уж им доверял — запросто предлагали помощь, деньги (пусть — небольшие, зато бросалось в глаза, что от чистого сердца), не отворачивались, давали какие-то разумные, добрые советы. Вообще, не только человеков, но и весь город, весь мир я наблюдал в совершенно новом для себя состоянии.
Крылья у меня выросли за спиной, что ли. Летал с ним по городу как ненормальный четыре дня подряд. Он еле за мной поспевал. И в центр занятости дважды ходили (так он и не открылся, зараза, — в пятницу после трех был заперт, в субботу не работал, а в воскресенье — тем более), и «на деревяшки» другие, и в конторы какие-то подозрительные. В субботу днем вдруг до меня дошло — рынок! Что же я сразу-то не сообразил? Двинули на открытый рынок, благо, самые рабочие дни. Говорю ему: «Подойди к продавщице, торгующей овощами-фруктами, спроси, не нужны ли грузчики». Сам встал в стороне, смотрю. Подошел мой якут к прилавку, выждал, когда на него обратят внимание, спросил. Понеслось. Та тетка крикнула соседку, соседка крикнула еще кого-то. Та — хозяина. Тот: нужен! «Приходи к трем! Работа будет». Так он и добыл потом кровные в субботу восемьдесят рублей, а в воскресенье — сто пятьдесят. Пачку «Явы» мне купил с первой зарплаты! Сам, без моей просьбы. А я увидел, наконец, что человек-то нормальный, понимающий, не жадный, и заработать себе на хлеб способный.
— Мама у тебя устала, Рома.
Это он мне сообщает, посторонний человек, да еще не русский — якут. По паспорту — Радий Николаевич Кононов. Имя при крещении — Серафим. Да я и без него знаю, что мало у мамы радостей в жизни, да еще последние несколько лет болеет. Как тут не болеть панкреатитом и холециститом, когда жареную картошку всю жизнь ест! А мы — я и брат младший — тоже хороши: давно бы внуков родили ей, так нет, ни я, ни он — не женаты, без собственных семей. Устала! А мы не устали с ней? Она ведь и сама — маленький диктатор. Чуть что не так — шуму поднимет — будь здоров! А ведь мы — плод её воспитания. Впрочем, какое воспитание! Пока она первую свою в жизни квартиру ждала, я в детдоме жил. Когда в стране бардак перестроечный начался, братишку в интернат устроила. Так и воспитывала. (Нехорошо это я о маме говорю, господи!)
Мама маленькая, худенькая. Татарочка. На Гюльчатай немножко похожа, только личико круглее, носик пуговкой, глаза хитрые, смеяться любят. А характером — на Тосю из «Девчат». Мама в молодости хохотушкою была. Я в образ на фотокарточке, где ей 18 лет, влюблен без памяти. Как же ей достались-то по жизни эти чудики — один русский, папанька мой, бросил её, когда меня под сердцем носила, другой — хохол толстенький, моложе лет на двадцать, пьяница обыкновенная — хорошо, развелась.
— Мама у тебя устала, Рома.
Это он мне сообщает, Серафим Николаевич, якут по национальности. Сидит на моей тахте, улыбается, а дверь из комнаты в коридор открыта, и в коридоре мама стоит и кричит (временное умопомешательство, «американские горки»):
— Уходите! Уходите! Устроили притон!
Я вскочил с кресла, дверь своей комнаты запер. А он, по-моему, даже не понял, что это ему она кричала, что это его она выгоняла из квартиры. Я же говорил: «диктатор». Человек она нервный, частенько неуравновешенный, да еще старость подбирается, женская, одинокая. Я знаю, что такое у нее проходит и довольно быстро, без следа, через неделю она и не вспомнит об этом якуте, в глазах ее — проходимце-бомже, которого я «подобрал с помойки». Абсолютно уверен — такое мнение у нее создалось о Серафиме.
(«Подобрал с помойки» — потом сообразил, почему она так сказала. Нюх у нее хороший, почуяла запах неприятный. От ботинок «прощай молодость» исходил. Ацетоном так и завоняло по всей квартире. Я ему дал и обувь чистую, непромокаемую, и носки сухие. А свои носки он, ворочая нос, снял, в целлофан завернул и выбросил в мусорное ведро.)
— Уходите! Вон! — на «вы» ему.
А он сидит такой и ухом не ведет. «Мама у тебя устала, Рома». Я бы, может, и выгнал его тут же, послушавшись маму, но я знаю ее, она и на друзей моих наезжает. Чуть что-то, не входящее в ее круг понимания, так она всем и без разбору: «Вон! Вон отсюда!». Короче, я с трудом ее уговорил оставить Радия на одну только ночь, а утром он уедет, и все будет хорошо. Куда он уедет? На что он уедет? Пятница, только познакомился, к себе привел, чаем напоил. Успокоил. А самому горько-горько. Заставила меня почувствовать унижение, несамостоятельность, ничтожность. Не имею права я принимать решения. И тут же мысль — это пройдет у нее, пройдет. И я не прав, что сержусь на нее. Горько-прегорько.
Я знаю, она очень одинока. И еще страшнее представилось мне мамино одиночество в понедельник, 20 марта, когда она увидела Радия в моей комнате и снова закричала, чтобы я поскорее выпроводил своего друга за порог.
— Богом клянусь, мама, он уедет! Ночевать не будет! Уедет! Вот билет! Радий, покажи, пожалуйста, маме билет на поезд!
Никакого доказательства она, конечно, в полусумасшедшем состоянии, видеть не хотела, замахала руками, отскочила от протянутого Радием билета в Тюмень. И добавила:
— И в Бога я не верю!
В Бога не верила и Люба. Ну, как сказать — «не верила»? Подозреваю, насколько бы люди не были атеистами, они все-таки верят во Что-то Доброе, то, Что Может Защитить или Спасти. Слово «Бог» боятся, стесняются выразить чувство веры, показухой и клоунадой считают обряды, зато праздники, почему-то, принимают на ура. Удивительно! В Пасху, например. Куличи, свечки покупают, красят яйца. «Все так делают!» — вот ответ. Что мамы, что Любы. А постился кто? Никто и не думал! Пасха прошла — как будто блик божий мимо них прошелестел и — всё, забыли. Ну, так ведь, да?
Это уже раздражение во мне.
Припахал я Радия кушетку детскую нести — от Центра до Калинки, к Любе. Он как раз с рынка освободился, поел котлет «охотничьих», пожаренных в масле вместе с луком и кусками бородинского хлеба, попил чаю крепкого три кружки — улыбается, готов к любой работе. Какие вопросы. Братишка на неделе диван приобрел, кушетку выставил в прихожую. Куда её? Мама говорит: «Любе неси!». Можно было, конечно, машину грузовую взять, но это деньги — двести-триста рублей. А идти двадцать минут. Думаю, принесем Любе кушетку, за которую она ни копейки не заплатит, поблагодарит нас, чаем угостит и, возможно, согласится гостя на ночь приютить. Мечтаю.