Ветер стих, ночные поднебесные страсти унесло, сквозь взбитые, пухлые тучи пятнами пробивался солнечный свет. Намаянные за ночь, продолжали вздрагивать и скрестись верхушки деревьев. Опять резко, грубо кричали вороны и уносились одна за другой за лес, проплывая в окне общим тревожным сбором. Алексей Петрович вспомнил ночное событие, но вспомнил без страха, как нечто происшедшее в свой черед, чему он был нечаянным свидетелем. В свой черед значит неизбежно.
Весь этот день он прожил на подъеме.
При обходе врач подтвердил, что с операцией торопиться не будут. Шов действительно целехонек, а инфильтрат, быть может, удастся убрать, лекарство удалось отыскать. Выходило, что он не исключает возможность операции, но его «может быть», как показалось Алексею Петровичу, прозвучало с уверенностью и было по форме всего лишь необходимым оберегом осторожного человека от случайности. Замечать этого по той же причине Алексею Петровичу не полагалось, ему-то в особенности, но так он был настроен, такая в нем гудела ободряющая струна, что не испугался заметить. Должно же когда-то кончиться невезение.
Сегодня врачу было что сообщить больным этой палаты. Ощупывая живот соседа, бугристый и безволосый, как у юноши, он из наклона тянул голову за плечо, что-то диктуя сестре, что она записывала, потом выпрямился и сказал:
— Ну что, Антон Ильич, будем готовиться. Завтра возьмем вас.
— А как… как готовиться? — споткнувшимся голосом спросил сосед и осторожно снял ноги с кровати. Он натянуто улыбался.
— Сестра скажет, — и, не задерживаясь как всегда, врач вышел.
Сестра была та, что принимала Носова в первый вечер, он ее почти не запомнил в горячечном тумане и теперь узнал по оставшейся перед глазами маленькой сухой ручке с красными, как обваренными, пальчиками. Она и вся оказалась маленькой, бескровной, но быстрой, с живыми острыми глазами, имевшей за острыми плечиками, торчащими под детским халатом, не менее полудюжины десятков лет. «Ветиран», как писал внук Алексея Петровича на поздравительной открытке: «дорогой дедушка-витеран». Голос у нее был хриплый, прокуренный. Алексей Петрович вспомнил и этот голос, когда она заговорила с соседом, давая ему наставления:
— До обеда без изменений. Пообедаете. Ужинать не надо. Вечером я вами займусь.
— Может, и не обедать на всякий случай? — как ни ждал, как ни торопил сосед с операцией, сообщение ударило его. Предлагая свою помощь, он невольно заискивал перед этой маленькой женщиной, которая увидит его во всей беспомощности.
— Обедайте, обедайте. Это не помешает.
— Поздравляю, — задумчиво сказал сосед после ухода сестры. — Повезло вам.
— Через два-три дня и я вас буду поздравлять, — искренне ответил Алексей Петрович. — Знаете, с какой радостью приходишь в себя после операции: позади. А сам, несмотря ни на что, вперед.
— Операции лучше в молодости делать.
— Если в молодости начинать, вы бы не были таким молодцом.
Сосед понимал, что трусит, что лицо его покраснело и невольно обвисло и затаились глаза, выглядывающие невидяще. Он принимался то за одно дело, то за другое, рылся в сумке, переставлял с тумбочки на подоконник банки, ложился, тупо глядел в телевизор и опять поднимался, выходил в коридор. Спустился вниз и принес газеты, снова только для себя, пошелестел-пошелестел и оставил.
— Ваше министерство, — спрашивал он, — это где лес рубят?
— Нет, где охраняют.
— Разве его у нас охраняют?
И не слушал ответа, глядя куда-то перед собой.
Не он первый — поставили укол, и потихоньку стал он успокаиваться. Обмякшее лицо подобралось и подобрело, но глаза смотрели все так же затаенно и печально. Голос был жалобным. Это и не успокоение было, а торможение, при котором снижается чувствительность и вялыми, неотчетливыми делаются очертания предстоящего события, еще полчаса назад бывшие острыми и обжигающими. Весь мир плывет в этом состоянии бесстрастно и прочно, отыскав какое-то надежное установление. Сосед даже всхрапнул забывчиво, но недолго и без громогласия, с хрипящим стоном. Очнулся и, встрепанный, потерянный, словно не узнавал, где он, водя глазами по стенам, с часами на руке, спросил у Алексея Петровича:
— Сколько времени?
— Скоро два. Скоро обед, — подсказал Алексей Петрович.
— Надо пообедать, — и засобирался торопливо, отыскал разрисованную цветочками пластмассовую кружку, предмет зависти Алексея Петровича, потому что его, металлическая, обжигала.
После обеда они разговорились. Но неприятным вышел этот разговор — не к месту, не ко времени. Один не мог сдержать чувства возвращающегося здоровья, второму предстояло пройти сквозь опасное и болезненное испытание. Один, истерзанный, измученный, ослабший, выходил победителем, второй только еще шел на решительное сближение и нервничал, до хруста в скулах поводил влево-вправо ртом со сжатыми губами. Но продолжал смотреть в телевизор. С телевизора и началось.
— Отдохнули бы от него, — не выдержал со своей кровати Алексей Петрович. — И мне бы дали отдохнуть.
— Это пожалуйста, — выкрикнулось неожиданно у соседа. Он с готовностью поднялся и загасил телевизор. И только тогда, должно быть, увидел себя в этой сцене жалким и спросил отрывисто: — А что это вы на него так?
— Вражеская пропаганда, как вы говорите, — с удовольствием вспомнил Алексей Петрович.
— Я ничего подобного не говорил.
— Вы про газеты говорили. А я про него, про это пучило одноглазое… со своей, разумеется, стороны.
— Чем оно вас не устраивает?
— Долго объяснять. Да вы и знаете. Вас же мои газеты не устраивают. До того, что вы и в руки их брать брезгуете. Я тоже разборчив.
— О старом, значит, жалеете? Так. — Это «так» было у него как точка, не больше, но можно было представить, что когда-то, когда сосед был при власти, оно звучало твердо, сильно, заглубляя сказанное решительным взмахом руки.
Разговор расходился, и Алексей Петрович устроился удобней, развернувшись на бок и подбив под локоть подушку.
— Жалею, — согласился он. — Но не так, как вы, должно быть, представляете. Я в старом, если хотите знать, с потрохами не увязал. Мне из старого только рюкзачок собрать — и в новом. Я и в партии не состоял.
— Это в министерстве-то? — не поверил сосед.
— Да. Я в министерстве проработал три года. Да и попал туда случайно. Директора института назначили министром, он меня с собой на управление потащил. Да и министерство… оно для нас было важным. Вот и вы толком не знали, рубят там лес или охраняют. Разве это о положении министерства не говорит?
— Привилегии для всех министерств были одинаковые, — чувствовалось: сосед продолжает разговор через силу. Он лежал и, согнув в колене левую ногу, закинув за нее правую, нервно мотал ею и посматривал на дверь.
— Кое-что было, — согласился Алексей Петрович, — хоть и по третьему разряду. Больница эта… я, правда, впервые здесь, когда и прав на нее не имею. Да, больница. Курорт. Но зачем мне, человеку лесному, курорт? Я там ни разу и не был. Машина у меня своя, свою пригнал. Должность не велика, с вашей не сравнить. Вы князем были, Антон Ильич, первый-то человек в крупном строительном тресте. Там привилегии, льготы эти сами плывут, за ними и ходить не надо. Не буду говорить про вас, не знаю. НО ЧТО ТАКОЕ НАЧАЛЬНИК ТРЕСТА, ЗНАЮ. Из министерства ходил и в ноги падал.
Сосед молчал. Алексей Петрович отдышался.
— Вы ведь в партии были, Антон Ильич?
— Был, конечно. Вы же знаете. Как бы я там не был?
— И не просто членом партии, а членом обкома?
Сосед мог и не отвечать: иначе не бывало.
— А воевали?
— Три года. Тяжелое ранение имею, — с набирающейся твердостью отвечал сосед. — Что это вы мне допрос устраиваете?
Вошла сестра, поставила эмалированную ванночку со шприцами на тумбочку к Алексею Петровичу и приказала обоим разворачиваться тылом. Тот и другой свое получили. Нельзя было надивиться, как ловко умеют здесь вонзить в одно безболезненное касание иглу и вторым небрежным касанием мазнуть место укуса спиртом и тут же, поймав и заведя руку больного, приложить ее к ватке над единственной капелькой крови.