Но кто мог видеть нас в этом подземелье! Мы сами-то едва видели друг друга!
— Кто ты? — окончательно придя в себя, спросила я.
— Слыхала, барыня, про Сороку-беглеца, так вот я, наверное, и есть тот Сорока. Сколь лет меня ловят, а споймать не могут.
Видишь, приковали они меня к стене, а железо-то и не держит. Я бы оземь ударился да в птицу обратился — вот только земли жаль нету. С дымом бы из трубы вылетел, да тут и печи не топят.
Не стану скрывать, состояние мое было таково и столько невероятного стряслось со мной в эту роковую ночь, что я вполне могла поверить и в россказни моего лохматого спасителя.
Но он заговорил совершенно по-другому. Негромкий голос его звучал уверенно. Слышались в нем даже властные нотки. Заросший этот мужик, очевидно, в лучшее для него время привык повелевать.
— Должны мы все ж таки, барыня, с тобой отсюдова выйти. Цепь эту ржавую мне удалось об гвоздь перерезать и порвать, но они про то не ведают. Она только сегодня и поддалась. Не часто, но все ж таки холуй генеральский приходит меня кормить либо пытать. Убивать не спешат. Хотят поначалу Иуду из меня сделать, чтобы я друзей своих выдал.
И далее невольный мой сотоварищ объяснил мне свой план побега, как он выразился, свою диспозицию. (Из этого выражения я могла заключить, что он человек военный.)
Две ночи и два дня коротали мы с Ваньшей — так звали пленного беглеца Сороку. Я спала в закутке у стены на клочке соломы. Мы по-братски разделили сбереженную узником черствую корку хлеба.
И как переменчива судьба человеческая! С вожделением вспоминала я многочисленные яства праздничного нашего стола, к коим еще недавно была столь равнодушна…
Поздним вечером второго дня на лестнице послышались шаги. Ваньша занял свое место, а я по его знаку схоронилась за выступом стены. Загремел в тишине отпираемый замок, скрипнула железная дверь. С тусклым фонарем в руке появился Евтейша. Он перекрестился на стену, в которую еще недавно замуровал меня, постоял немного молча.
О чем мой палач думал в эти минуты? Шевельнулось ли в нем хоть самое слабое подобие угрызений совести? Скорее всего — нет. Зверям оно недоступно.
Евтейша отвернулся от стены, шагнул к узнику. Молча вынул из кармана длинное тонкое шило.
— Надумал? — коротко спросил он.
Ваньша молчал.
Зверь наклонился, чтобы уколоть его острием шила. И тут Ваньша, коротко размахнувшись, ударил его по голове ржавой цепью. Кровь разом залила Евтейше лоб и глаза. Он сделал шаг назад. Ваньша ударил его еще раз. Он пошатнулся и упал на то место, где в памятный вечер лежал мой медведь. Ваньша обшарил и достал связку ключей. Потом снял с него полукафтан и накинул мне на плечи. Заранее приготовленным камнем Ваньша ловко сбил с руки цепь.
Через несколько минут мы были уже в саду.
Калитка была закрытой, но я знала доску, которую можно было отодвинуть.
Несмотря на ужасы и страсти этих дней, на улице я почувствовала облегчение: «Навсегда! Навсегда!»
Мой вожатый повел меня к реке на самый край города. Ночь выдалась светлая. В домиках работных людей не теплилось ни одного огонька. Заводскими порядками они приучены ложиться рано.
На улицах было тихо и безлюдно, лишь бродячая собака в нескольких шагах от нас перебежала дорогу и скрылась в проулке.
Но, видно, кому-то, кто ведает нашими судьбами в небесах, показалось мало того, что обрушилось на меня в последние часы. Из того же проулка вышли двое солдат.
— Караульщики, — шепотом предупредил меня Ваньша. И оттащил к стене за развесистое дерево.
Я вспомнила, что приказом генерала во всех заводских и рудничных городках учреждены караулы. И мышь без ведома начальства не проникала во владения Кабинета его величества. Обо всем имеющем произойти не только днем, но и ночью, те, кому надлежит, были всегда извещены.
Теперь установление это обернулось против меня, сызнова на пользу генералу. Солдаты приближались. Неужто они насильно поведут меня к моему мужу и повелителю, к моему издевателю и убийце? Но они прошли мимо, о чем-то негромко разговаривая.
17 января
На том кончились диковинные происшествия тех дней. Впрочем, приключений, хотя и менее страшных, но небезопасных, немало случилось и позднее, и неведомо, что еще уготовано мне господом богом. Не ропщу, но, право, не приложу ума, за какие грехи.
Однако не это главенствует. Всю натуру мою поглотило сейчас иное.
Прежнюю себя я равняю с мухой, какая ползет по потолку, и ей кажется, что все ходят вверх ногами. Мир виделся мне обратным тому, каков он есть на самом деле.
Несмотря на то, что моя мать происходила из крестьян, я, в сущности, не видела в простонародье людей. Конечно, я и в помыслах не презирала и не истязала их, как это дозволял себе мой муж. Старалась держаться с ними спокойно и ровно. Но ежели сказать без утайки, приблизительно так же относилась и к животным. Понимала, что эти люди нуждаются в пище и тепле, чуют боль и радость. И стремилась им равно, как и моему медвежонку или моей Струне, дарить и пищу, и тепло, и даже ласку. Однако я, дочь дворовой женщины, успела позабыть, что простолюдины могут проявлять чувства более благородные, чем господа их…
Но об этом после, надобно еще рассказать, как оказалась я в новой жизни.
В достопамятную ту ночь мой спутник привел меня к небольшой покосившейся избушке. Долго стучал он в слюдяное оконце, прежде чем там кто-то зашевелился и раздался старушечий голос:
— Кому бог сна не дает?
— Свои, Ивановна! Отчиняй!
— Ваньша! Давно не бывал. Какая же нелегкая тебя по ночам носит, — отпирая скрипучую дверь, ворчала старуха. — Ишь, непутевый. Вот изловят караульщики, тогда будешь знать. И кто же это еще с тобой?
Не отвечая, Ваньша так глянул на старуху, что она сразу притихла. Провел меня в избушку и усадил на широкую лавку.
Ивановну он вывел в сени, и они о чем-то тихо посовещались.
Я с наслаждением сбросила Евтейшин полукафтан.
Глаза привыкли к темноте, и я поняла, что вся изба старухи — из одной комнаты, добрую долю которой занимает русская печь; убранство в этой избе — скамья, стол, две табуретки и чурбан.
Вошел мой спаситель.
— Ну вот, барыня, — сказал он. — Я сейчас ухожу. Но ты не бойся, в беде мы тебя не оставим.
Ваньша ушел.
— Ох ты мнеченьки, барыня ты моя пригожая, — запричитала старуха. — Не ждала я такой гостьи. Ну да в жизни-то, как в сказке, всякая небылица бывает.
Старуха помогла мне раздеться и уложила на теплую печь, а сама легла на лавке.
— Стесняю тебя, бабушка, — посовестилась я.
— Что ты, матушка! Я рада живой душе-то. Который годок все одна да одна. Вот когда кто из работных зайдет, да и то редко: бывает, цельную неделю проживешь, а припомнишь, ни единого словечка ни с кем не сказала, рта не раскрыла.
Вскоре я уже знала печальную историю старухиной жизни: ее муж был приставлен к плавильной печи. Стал плеваться черной кровью и, уволенный за чахотной болезнью, умер. Один сын определен был к куренному производству и на лесоповале задавило его сосной. Другого словили после побега с рудника, дали всего двести ударов, он упал, да так не поднялся, кровь горлом и из ушей пошла. Все перемешалось в сознании: рассказы Ивановны, ужас пережитого, тревога за будущее.
Утром генерал хватится Евтейшу. Рано или поздно спустится в подвал, увидит там труп своего холуя, хватится Ваньши. Может догадаться, что и я с ним сбежала.
Найдут меня, схватят, начнут колоть своим страшным шилом, замуруют снова в ту же каменную клетку.
Но больше всего думала я об Юрии Тимофеевиче, с которым уже было простилась мысленно, стоя в кирпичной могиле.
Пуще жизни желалось мне увидеть его. К тому же он один мог спасти меня. Завтра, вернее, уже сегодня, когда я не приду к Авроре, он сам начнет искать встречи со мной. Интересно, чем оправдает генерал мое отсутствие? Впрочем, изыщет чем. Да и что ему заботиться! Он же в глухомани нашей, по крайности, верст на триста вокруг царь и бог.