- Прости, батюшка.
В чуткой тишине утра голос прозвучал глухо и сипло; помолчав, горбун повторил громче:
- Прости, батюшка.
И - заплакал, горько, по-женски всхлипывая, нестерпимо жалко стало свой прежний, ясный и звонкий голос.
Потом, отойдя от кладбища с версту, Никита внезапно увидал дворника Тихона; с лопатой на плече, с топором за поясом он стоял в кустах у дороги, как часовой.
- Пошёл? - спросил он.
- Иду. Ты что тут?
- Рябину выкопать хочу, около сторожки моей посажу, у окна.
Постояли минуту, молча глядя друг на друга, Тихон отвёл в сторону тающие глаза свои.
- Шагай, я тебя провожу несколько.
Пошли молча. Первый заговорил Тихон.
- Росы какие сильные. Это - вредные росы, к засухе, к неурожаю.
- Избави бог.
Тихон Вялов сказал что-то неясное.
- Чего? - спросил Никита, несколько испуганный,- он всегда ждал от этого человека особенных слов, раздражающих душу.
- Может - избавит, говорю.
Но Никита был уверен, что землекоп сказал что-то такое, чего не хочет повторить.
- Что ж ты, - не веришь, что ли, в милость божию? - с упрёком спросил он.
- Зачем? - спокойно ответил Тихон. - Теперь - дожди нужны. И для грибов росы эти вредные. А у хорошего хозяина всё вовремя.
Вздохнув, Никита покачал головою.
- Нехорошо как-то думаешь ты, Тихон...
- Нет, я думаю хорошо. Я не глазами думаю.
Снова прошли молча шагов полсотни. Никита смотрел под ноги, на широкую тень свою, Вялов в такт шагам стучал пальцем по дереву топорища.
- Я приду, Никита Ильич, через годок, поглядеть на тебя, - ладно?
- Приходи. Любопытен ты.
- Это - верно.
Он снял шапку, остановился:
- Ну, когда так, - прощай, Никита Ильич! - И, почёсывая скулу, он задумчиво прибавил:
- Нравишься ты мне, по душе. Ты - кроткого духа. Отец твой был умного тела, а ты - духовный, душевный...
Бросив палку на землю, встряхнув горбом, чтоб поправить мешок, Никита молча обнял его, а Тихон, крепко облапив, ответил громко, настойчиво:
- Значит - приду.
- Спасибо.
Там, где дорога круто загибалась в сосновый лес, Никита оглянулся, Тихон, сунув шапку под мышку, опираясь на лопату, стоял среди дороги, как бы решив не пропускать никого по ней; тянул утренний ветерок и шевелил волосы на его неприятной голове.
Издали Тихон стал чем-то похож на дурачка Антонушку. Думая об этом тёмном человеке, Никита Артамонов ускорил шаг, а в памяти его назойливо зазвучало:
"Хиристос воскиресе, воскиресе,
Кибитка потерял колесо".
II
Только в девятую годовщину смерти отца Артамоновы кончили строить церковь и освятили её во имя Ильи Пророка. Строили семь лет; виновником медленности этой был Алексей.
- Бог - подождёт, ему спешить некуда, - бойко, нехорошо шутил он и дважды израсходовал кирпич для храма, один раз - на третий корпус фабрики, другой - на больницу.
После освящения, отслужив панихиду над могилами отца и детей своих, Артамоновы подождали, когда народ разошёлся с кладбища, и, деликатно не заметив, что Ульяна Баймакова осталась в семейной ограде на скамье под берёзами, пошли не спеша домой; торопиться было некуда, торжественный обед для духовенства, знакомых и служащих с рабочими назначен в три часа.
День - серенький; небо, по-осеннему, нахмурилось; всхрапывал, как усталая лошадь, сырой ветер, раскачивая вершины ельника, обещая дождь. На рыжей полосе песчаной дороги качались тёмненькие фигурки людей, сползая к фабрике; три корпуса её, расположенные по радиусу, вцепились в землю, как судорожно вытянутые красные пальцы.
Алексей, махнув палкой, сказал:
- Радовался бы покойник отец, видя, как мы действуем!
- Огорчился бы, когда царя убили, - ответил, подумав, Пётр, не желая поддакивать брату.
- Ну, огорчаться он не очень любил. И жил не царёвым умом, своим.
Поглубже натянув картуз, Алексей остановился, взглянул на женщин; его жена, маленькая, стройная, в простеньком, тёмном платье, легко шагая по размятому песку, вытирала платком свои очки и была похожа на сельскую учительницу рядом с дородной Натальей, одетой в чёрную, шёлковую тальму со стеклярусом на плечах и рукавах; тёмно-лиловая головка красиво прикрывала её пышные, рыжеватые волосы.
- Хорошеет всё жена у тебя.
Пётр промолчал.
- А Никита опять не приехал на годовщину. Сердится, что ли, на нас?
В сырые дни у Алексея побаливала грудь и нога; он шёл прихрамывая, опираясь на палку. Ему хотелось сгладить унылое впечатление панихиды и печаль серенького дня; упрямый во всём, он хотел заставить брата говорить.
- Тёща осталась на могиле поплакать. Всё ещё помнит. Хорошая старуха. Я шепнул Тихону, чтоб он подождал и проводил её; она жалуется на одышку, ходить трудно, говорит.
Артамонов старший негромко и принуждённо повторил:
- Трудно.
- Ты - дремлешь? Что - трудно?
- Тихона рассчитать надо, - ответил Пётр, глядя вбок, на холмы, сердито ощетиненные ёлками.
- За что? - удивлённо спросил брат. - Мужик честный, аккуратен, не ленив...
- Дурак, - добавил Пётр.
Подошли женщины; Ольга приятным голосом, неожиданно сильным для её маленького тела, сказала мужу:
- Уговариваю Наташу, чтоб она отдала Илью в гимназию, а она - боится.
Беременная Наталья шагала сытой уткой, переваливаясь с ноги на ногу; тоном старшей, медленно и в нос, она выговорила:
- А по-моему - гимназия мода вредная. Вот Елена такими словами письма пишет, что и не поймёшь.
- Учить всех, учить! - строго заявил Алексей, сняв картуз, отирая вспотевший лоб и преждевременную лысину; она всползала от висков к темени острыми углами, сильно удлинив его лицо.
Вопросительно поглядывая на мужа, Наталья спорила:
- Помялов верно говорит: от ученья люди дичают.
- Да, - сказал Пётр.
- Вот видите! - удовлетворённо воскликнула Наталья, но муж задумчиво добавил:
- Надо учить.
Брат и Ольга засмеялись; Наталья упрекнула их:
- Что это вы? Забыли? С панихиды идёте.
Взяв её под руки, они пошли быстрее, а Пётр замедлил шаг:
- Я подожду мать.
Его огорчил неприятный человек Тихон Вялов. Перед панихидой, стоя на кладбище, разглядывая вдали фабрику, Пётр сказал вслух, сам себе, не хвастаясь, а просто говоря о том, что видел:
- Разрослось дело.
И тотчас услыхал за плечом своим спокойный голос бывшего землекопа:
- Дело, как плесень в погребе, - своей силой растёт.
Пётр ничего не сказал ему, даже не оглянулся, но явная и обидная глупость слов дворника возмутила его. Человек работает, даёт кусок хлеба не одной сотне людей, день и ночь думает о деле, не видит, не чувствует себя в заботах о нём, и вдруг какой-то тёмный дурак говорит, что дело живёт своей силой, а не разумом хозяина. И всегда человечишка этот бормочет что-то о душе, о грехе.
Артамонов присел у дороги на старый пень срубленной сосны, подёргал себя за ухо и вспомнил, как однажды он пожаловался Ольге:
"О душе подумать некогда".
Он услышал странный вопрос:
- Разве душа живёт отдельно от тебя?
В этих словах ему почудилась бабья шутка, но птичье лицо Ольги было серьёзно; тёмненькие глаза её сияли за стёклами очков ласково.
- Не понимаю, - сказал он.
- А я не понимаю, когда о душе говорят отдельно от человека, как будто о сироте-приёмыше.
- Не понимаю, - повторил Пётр и утратил желание говорить с этой женщиной; очень чужая, мало понятная ему, она всё-таки нравилась своей простотой, но внушала опасение, что под видимой простотой её скрыта хитрость. А Тихон Вялов всегда не нравился ему. Неприятно было видеть это скуластое, пятнистое лицо, странные глаза и прилипшие к черепу уши, спрятанные в рыжеватых волосах, эту туго растущую бороду, походку Тихона, не быструю, но спорую, и всё его неуклюжее, коренастое тело. Неприятно и как будто завидно было его спокойствие; даже аккуратность в работе раздражала. Работал Тихон, как машина, и почти никогда не давал повода упрекнуть его в чём-либо, но и это возбуждало досаду. И всё более неприятно было видеть, что человек этот, с каждым годом глубже врастая в хозяйство, видимо, чувствует себя необходимой спицей в колесе жизни Артамоновых. Странно, что дети любят его так же, как собаки и лошади. Старый волкодав Тулун, посаженный на цепь и озлобленный этим, никого, кроме Тихона, не подпускал к себе, а старший сын, своенравный Илья, послушен дворнику больше, чем отцу и матери.