Все это я уже видел: Гомель, Бежица, Щорс, Мена, Чернигов, Глухов... Встречаем знакомого полковника. "Можно ли проехать в штаб по Брянскому шоссе?" "Может быть, - говорит он, - но, вероятней всего, немецкие танки уже вышли на этот участок". После этого идем в баню и едем по Брянскому шоссе, авось свинья не съест. С нами садится военная докторша-грузинка, ей тоже нужно во второй эшелон штаба фронта. Всю дорогу она поет необычайно неестественным голосом романсы, едет она из тыла и совершенно не представляет себе опасность. Мы все ее слушатели, смотрим влево, точно нас перекосило. Дорога пустынна, ни единой машины, ни одного пешего, ни крестьянских подвод, мертво! Страшная жуть этих пустых дорог, по которым прошел последний наш и вот-вот пройдет первый неприятель. Пустынная, ничья дорога, как пустынная, ничья земля между нашей и немецкой линией. Проехали благополучно, въехали в наш брянский лес, как в отчий дом. Через два часа после нас по этому шоссе шли немецкие танки, немцы вошли в Орел в шесть часов вечера, по Кромскому шоссе; может быть, мылись в той же бане, которую утром топили для нас. Ночью в нашей избе я вдруг вспомнил допрос австрийца в роскошном плаще, при свете коптилочки: об этих самых танках он и говорил!
Нас вызвал комиссар штаба и сказал: "В четыре ноль-ноль, ни минутой позже, выезжайте по этому маршруту". Никаких объяснений он давать нам не стал, но и без объяснений все было ясно, особенно после того, как мы разглядели маршрут. Наш штаб находился в мешке - справа немцы шли на Сухиничи, слева на Волхов из Орла, а мы сидели под Брянском. В лесу. Пришли в свою сторожку и стали укладываться: матрацы, столы, стулья, лампу, мешки, хозяйственный Петлюра даже снес с чердака запасы клюквы; все это уложили в кузов грузовика, подаренного нам генералом Еременко, и ровно в четыре, при ясном холодном небе и при свете осенних звезд двинулись в путь. Предстояло состязание на скорость: мы раньше выскочим из мешка или немцы успеют раньше завязать его.
Я думал, что видел отступление, но такого я не то что не видел, но даже и не представлял себе. Исход! Библия! Машины движутся в восемь рядов, вой надрывный десятков, одновременно вырывающихся из грязи грузовиков. Полем гонят огромные стада овец и коров, дальше скрипят конные обозы, тысячи подвод, крытых цветным рядном, фанерой, жестью, в них беженцы с Украины, еще дальше идут толпы пешеходов с мешками, узлами, чемоданами. Это не поток, не река, это медленное движение текущего океана, ширина этого движения - сотни метров вправо и влево. Из-под навешенных на подводы балдахинов глядят белые и черные детские головы, библейские бороды еврейских старцев, платки крестьянок, шапки украинских дядьков, черноволосые девушки и женщины. А какое спокойствие в глазах, какая мудрая скорбь, какое ощущение рока, мировой катастрофы! Вечером из-за многоярусных синих, черных и серых туч появляется солнце. Лучи его широки, огромны, они простираются от неба до земли, как на картинах Доре, изображающих грозные библейские сцены прихода на землю суровых небесных сил. В этих широких, желтых лучах движение старцев, женщин с младенцами на руках, овечьих стад, воинов кажется настолько величественным и трагичным, что у меня минутами создается полная реальность нашего переноса во времена библейских катастроф.
Все глядят на небо, но не в ожидании пришествия Мессии, а в ожидании немецких бомбардировщиков. Вдруг крики: "Вот они, идут, идут сюда!"
Высоко в небе медленно и плавно треугольным строем плывут десятки кораблей, они идут в нашу сторону. Десятки, сотни людей переваливают через борты грузовиков, выскакивают из кабин и бегут в сторону леса. Как вспышка чумы, паника охватывает всех, с каждой секундой растет толпа бегущих. А над толпой разнесся пронзительный женский крик: "Трусы, трусы, это журавли летят!" Произошла конфузия.
Ночевка. Комаричи, что ли. Пришел кусок штаба. Полковник советует не ложиться спать, каждый час наведываться к нему. Сам он ровно ничего не знает, связи у него нет никакой, да и с кем связь? Наведываться к полковнику взялся Трояновский, внезапно он исчезает, мы бесимся, потом тревожимся, пропал парень, и нигде его нет. Ходим к полковнику в очередь я и Лысов, в промежутках смотрим в окно и строим десятки гипотез об исчезновении Трояновского. Вышел на двор, подошел к нашей "эмке", какой-то неясный шум. Открываю дверцу - пропавший юноша в обществе племянницы нашей хозяйки. Смутил их, они меня. Трояновский извлечен, в избе мы ему закатываем страшнейший разнос: "Да понимаете, дурень, мальчишка, обстановку, да как вы смели..."
Он все понял и все признал, кается, на лице у него сладкое, умиротворенное выражение, зевает, потягивается. Это, по-видимому, злит нас больше всего, как неравноценно провели мы время. В избу входит племянница. На лице ее тихий покой, хоть рисуй с нее: "Невинность", "Чистоту", "Утро". И это нас бесит. На рассвете снова в путь.
Состязание на скорость продолжается: мы или немцы. Сажаем на наш грузовик медперсонал какой-то районной больницы. 10 врачей, они, не имея привычки ходить, прошли немного и выбились из сил. Довезли их до Белева. Старик врач трогательно, в высокопарных выражениях благодарит нас: "Вы спасли нам жизнь", а докторши даже не прощаются, подхватив узлы, бегут на вокзальный перрон. Благородная старая кость. Белев, с крутым въездом, страшнейшая грязь, узенькие и не узенькие улицы одинаково не вмещают громаду, вливающуюся с проселочных дорог. Множество диких слухов, нелепых и абсолютно панических. Вдруг бешеная пальба. Оказывается, кто-то включил уличное фонарное освещение - бойцы и командиры открыли огонь из винтовок и пистолетов по фонарям. Если б по немцам так стреляли. Те, кто не знает причин стрельбы, бегут кто куда может: немцы ворвались, кто ж еще?
Ночуем в чудовищно нищей комнате. Только в городе, в трущобе может быть такая страшная, такая черная нищета. Хозяйка мастодонт, с сиплым голосом, гремит, ругается, шипит на детей, на предметы. Мне, нам показалось, что она фурия, исчадие ада, и вдруг мы видим: она добра, великодушна, заботлива, с какой озабоченностью стелет она нам свое тряпье на полу, как угощает! Ночью, во мраке, я слышу плач. "Кто?" Хозяйка сипло, шепотом говорит: "Это я, семеро детей у меня, оплакиваю их". Какая бедность, городская нищета хуже деревенской, глубже, черней - она объемлет все, нищета воздуха, света...