Не забывайте, что необычайная важность Кеплера и Галилея заключалась в открытии метода, который раз и навсегда позволил установить истинностное значение чувственно-эмпирических утверждений. «Падает ли тяжелый предмет быстрее, чем легкий?» – об этом вопросе не надо размышлять при помощи lumen interius, или внутреннего света, рассудка, он не должен созерцаться lumen superius, или высшим светом созерцания: его надлежит проверить при помощи ока плоти. До сего времени просто не было общепринятого метода разрешения подобных споров, не было метода, посредством которого можно было эмпирически показать, что идеи оппонента неверны. Однако теперь, благодаря Галилею и Кеплеру, появилось средство, при помощи которого можно разрешать эмпирические диспуты: можно было показать, истинны ли или ложны утверждения, причем показать таким образом, что все здравомыслящие мужчины и женщины могли бы это единогласно признать.
И, вооружившись данным инструментом, наука своим влиянием начала заземлять богословов и философов (Бог – это не доступное проверке утверждение, а основа всех утверждений, а посему Бог не может пройти научного теста). Была получена возможность проверки данных, и философы, религиозные деятели, богословы, мистики и поэты тысячами терпели в ней фиаско. На самом деле им следовало бы изначально отказаться проходить такую проверку: они должны были осознать, что трансцендентные ценности не являются эмпирическими фактами, открываемыми оку плоти, это созерцательные и несловесные озарения, открываемые lumen superius, светом высшим, в пещере Сердца. Произошло то, что они просто начали длительную серию необоснованных попыток придумать способы, которыми можно было бы доказать, что Бог является таким же предметом, как камень, или же таким же утверждением, как F = ma. Работа Галилея и Кеплера кульминировала в великом труде Ньютона «Математические начала натуральной философии», который во многом (по сей день) представляет собой вершину эмпирико-научного метода. «Математические начала» наполнены «упрямыми и несводимыми фактами», а также такими логическими законами, которые подчиняются этим фактам. Это было колоссальное достижение для ока плоти.
Влияние, которое Ньютон естественным образом оказал на философию, было огромно. Философы, попросту говоря, хотели присоединиться к чему-то хорошему. После разрушительных лет бесконтрольного рационализма и незадействованного созерцания философы просто присягнули на верность оку плоти и его величайшему стороннику – Исааку Ньютону. Даже Кант, несмотря на всю его гениальность, стал жертвой этой ньютоновской религии. Прекрасно известно, что Кант хотел бы быть физиком, если бы не был философом, и его критическая философия, в дополнение к той важности, которую она имеет в плане очерчивания сферы чистого разума, еще и заражена физикализмом. Жильсон столь верно подмечает: «Кант переходил не от математики к философии, а от математики к физике. Сам же Кант сразу заключил: „Истинный метод метафизики, в фундаментальном смысле, тот же, что и метод, предложенный Ньютоном в естественных науках и принесший столь плодотворные результаты“…». Одним предложением Жильсон подытоживает, что Кантова «„Критика чистого разума“ является мастерским описанием того, какой должна быть структура человеческого разума, дабы объяснить существование ньютоновской концепции Природы».[34]
Другими словами, стало происходить следующее: все три ока познания были сведены к низшему из них: все они моделировались по образу и подобию Ньютонова ока плоти и схлопывались в него. С одной стороны, философы завидовали успеху Ньютона: Адам мог дать звездам имена, Пифагор мог их посчитать, но Ньютон смог сказать вам, сколько они весят с точностью до килограмма. С другой стороны, чем больше развивалась наука и чем больше индивидуумы тренировали око плоти, тем менее значимыми казались очи разума и созерцания. Наука рассматривала мир преимущественно как нечто количественное и объективное, и это практически не оставляло места для созерцательных и даже собственно умственных задействований. Как выразился Уайт, эмпирико-научный взгляд на природу, поскольку он был количественным и объективным, «уводил внимание от упорядочивающих аспектов личности, познаваемых субъективно [то есть посредством lumen interius, или ока разума], и это способствовало снижению доверия к силам субъективного разума… Вместо субъекта как чего-то доминантного по отношению к объекту, теперь объект начал доминировать над субъектом, хотя в новой картине объективной природы не было какого-либо элемента, что соответствовал бы конструктивным ментальным процессам субъекта».[35] Говоря простым языком, око разума закрылось, как перед ним – око созерцания. Сциентизм спасал человечество не только от Бога, но и от обязанности мыслить.
Таким образом, на самом деле, единственным критерием истины стал эмпирический критерий – иначе говоря, сенсомоторная проверка при помощи ока плоти (или его продолжений), обычно опирающаяся на измерение. Принцип эмпирической верификации стал применяться не только к оку плоти, что было правильным ходом, но еще и к очам разума и созерцания, что было, по выражению самого Уильяма Джеймса, чистым вздором. Можно выразиться словами Томаса Макферсона: «Поскольку опирающиеся на наблюдение утверждения ученых эмпирически верифицируемы, проверкой для чувственной сферы становится „восприимчивость к верификации посредством сенсорно-чувственного опыта“, и если что-то не проверяемо таким образом, то это нонсенс». Поймите раз и навсегда, что это не означает нечто верифицируемое непосредственным опытом вообще, а именно – чувственным опытом. То есть – эмпирически верифицируемое. Философы науки не разрешают прибегать к прямым переживаниям мистика/медитирующего, потому что они недоступны восприятию со стороны пяти органов чувств, сколь бы прямым ни называли сей опыт сами мистики. (К этому моменту мы еще вернемся.)
Тем временем мы просто отметим, что «неплотское» стало означать «нереальное» и что на базе этого возникло целое новое поколение философов науки. «Все, кто на практике или в теории не принимал их во внимание, осуждались со страстной беспощадностью»[36], – пишет Уайтхед. И все же основной момент кроется в следующем: «Со стороны ученых данная позиция была чистым блефом, если вообще можно считать, что они [на самом деле] верили в собственные заявления».[37] Наука становилась сциентизмом, также известным как позитивизм, также известным как научный материализм – таков был блеф части, пытавшейся надуть целое. «Вследствие этого, – подытоживает Уайтхед, – современная философия была превращена в руины».[38]
Она была превращена в руины потому, что она была редуцирована (или сведена к чему-то иному и меньшему), как то произошло с духовностью до нее. Довольно плохо, само по себе, что закрылось око созерцания, но ведь еще закрыто было и око подобающего философского умозрения, синтеза и критицизма. Уайтхед абсолютно однозначен в этом отношении. Столь же однозначен и Дж. Дж. Ван дер Леув: «Взаимная неприязнь философии и науки столь же вредна, сколь и необоснованна, но мы всегда должны быть внимательны, чтобы не задавать одной вопрос, который является вотчиной другой [совершая категориальную ошибку]. Научный ответ на философский вопрос неотъемлемо будет неудовлетворителен и направлен мимо цели; так же и философское решение научного вопроса будет лишено всякого смысла и, с научной точки зрения, бесполезно. Мы ценим и философию, и науку, понимая, что у них есть соответствующие сферы знания, и координируя их ради их же наивысшего блага, никогда при этом не смешивая друг с другом задачи каждой из них».[39]