Чтобы дать представление об атмосфере накануне суда и показать "благодушие" парламента, можно привести один ничтожный, но весьма характерный эпизод. Направляясь на допрос к прокурору, Бомарше сталкивается на галерее с главой парламента Николаи, в прошлом кавалерийским полковником, который шествует во главе эскадрона судейских. Без всяких причин и поводов Николаи, указывая пальцем на Бомарше, восклицает: "Стража, немедленно вывести этого человека, вот этого, Бомарше; он явился надерзить мне!" Наглеца хватают, но тот, растолкав гвардейцев, обращается к присутствующим со словами: "Я беру в свидетели публичного оскорбления, нанесенного мне здесь, всю нацию". "Гражданин", "нация" - не странный ли лексикон для 1773 года? Удивительнее всего, что сановному Николаи пришлось дать задний ход, поскольку "нация" - то есть свидетели столкновения - встала на защиту "гражданина" и вырвала его из рук стражей. В объяснение причины своего внезапного гнева Николаи заявил, будто Бомарше показал ему язык! Но для первого президента свято неприкосновенного парламента, вдобавок бывшего полковника, уже и то, что он снизошел до оправданий, означало отступление. Бомарше, бросая на сей раз вызов самому Николаи, немедленно пересказал эпизод, ничего не смягчая, в своем четвертом "Мемуаре", чем разъярил судей до предела.
Мы уже видели, как отозвалась публика, "нация". С декабря 1773 года по февраль 17 74-го общественный отклик на дело Бомарше принимал все более бурный характер. В кафе и даже на улицах люди открыто защищали Бомарше и, главное, нападали на парламент. Подобные манифестации возникали стихийно, их никто, разумеется, не организовывал, не мог организовывать. Но борьба одного человека против произвола внезапно превратилась в борьбу почти всеобщую. Конечно, в самого короля, которого Бомарше не затрагивал, протест пока не метил. Еще какое-то время король останется над схваткой. В 1773 году "нация" атакует только парламент, выражение воли суверена. Но эта трещина, этот сознательный протест за пятнадцать лет до революции возвещают великий переворот 1789 года. Как писал Бомарше в четвертом "Мемуаре": "Все это дело приняло слишком серьезный оборот, чтобы ограничить его частными рамками".
Вольтер, поначалу взявший сторону парламента Мопу, вскоре под воздействием "Мемуаров" изменил свое отношение. "Боюсь, - писал он, - что этот блестящий вертопрах по сути прав, вопреки всем. Какое плутовство, о небо! какие мерзости! какое низкое падение нации! и как все это неприятно для парламента!" Он уточняет свою мысль в другом письме, к д'Аламберу: "Что за человек! Ему доступно все - шутка, серьезность, логика, веселье, сила, трогательность, все роды красноречия, хотя он не стремится ни к одному из них, он повергает всех своих противников и дает уроки своим судьям. Его простодушие приводит меня в восторг, я прощаю ему неосторожные поступки и дерзости". Если верить Лагарпу, это простодушие приводило Вольтера в восторг и вместе с тем тревожило, Вольтер якобы даже спросил как-то у одного из друзей, не требовалось ли нечто большее, чтобы создать "Заиру" и "Меропу"?
Замечательно, что многие крупные писатели того времени, преодолевая взаимную зависть - в литературе дружеские отношения всегда отравлены бешеным соперничеством, - сочли необходимым приветствовать "Мемуары" и их автора. Тем, кто обвиняет Бомарше, что он не является их подлинным создателем, отвечает Руссо: "Не знаю, он ли их сочинил, но знаю, что таких "Мемуаров" для другого не пишут". Бернарден де Сен-Пьер пророчествует: "Вы, сударь, созданы чтобы сравняться в славе с Мольером". Гете организует во Франкфурте публичные чтения четвертого "Мемуара". Хорас Уолпол пишет своей приятельнице г-же Дюдеффан: "Я получил мемуары Бомарше; я уже дошел до третьего, и они меня весьма забавляют... Словом, мне ясно, что, принимая во внимание бушующие сейчас у вас политические страсти, это дело должно стать сенсационным. Я забыл Вам сказать, что ваши судебные методы повергли меня в ужас. Есть ли в мире другая страна, где эта г-жа Гезман уже не была бы сурово наказана? Ее показания чудовищно бесстыдны. Неужели у вас дозволено так лгать, умалчивать, противоречить себе, так сумасбродно чернить своих же? Что сталось с этой особой и ее негодяем мужем? Прошу Вас, ответьте".
Как справедливо сказала именно г-жа Дюдеффан, публика была "без ума от автора" "Мемуаров". В особенности женщины. Тому свидетельницей некая дама де Мортов, которая зарифмовала свое безумное увлечение:
Перо твое, о Бомарше,
Наделено волшебной силой
Дать наслаждение душе
И даже мелочь сделать милой.
Тебя узнать мечтаем мы,
Встречаться, говорить с тобою;
Ты смог завоевать умы
Сердца сдались тебе без бою.
Пусть принесет блестящий труд
Тебе заслуженную славу;
Пусть благосклонен будет суд,
Чтоб ты торжествовал по праву!
Как мы вскоре увидим, Бомарше "овладел" также сердцем другой обожательницы. Эти успехи, хотя и лестные, его не ослепляли. Жребий был брошен, но результаты оставались неясными. Все в конечном итоге зависело от исполнительной власти и ее пожеланий, от того, что мы назвали бы сейчас указаниями министерства общественного порядка. По каким-то признакам можно было строить предположения, но сами эти признаки были противоречивы. В январе правительство разрешило играть "Евгению", которая была встречена овациями. Но в феврале, накануне премьеры, был наложен запрет на "Севильского цирюльника". Легко понять колебания властей. Уступка общественному мнению означала бы, что они сдали свои позиции; осуждение Бомарше сделало бы монархию еще более непопулярной.
Опыт показывает, что исполнительная власть, поставленная перед. подобной альтернативой, избирает, как правило, некий средний путь. Но это _наш_ опыт, в XVIII же веке политическая жизнь только зарождалась; нация существовала пока лишь в книгах, она еще не осознала своей силы. Королю, его министрам, его парламенту противостояла пустота, от этого голова шла кругом как у одних, так и у других.
Наконец подошло 25 февраля, канун судебного заседания. Новости были самые дурные. Обедая в гостях, достопочтенные советники парламента не скрывали, что решение уже принято. Если им верить, Бомарше на следующий день предстояло получить самую тяжкую, если не считать смертной казни, меру наказания. Приговор, предрешенный судьями канцлера Мопу, был известен Бомарше во всех деталях. Начинался он почти ласково - "опуститься на колени, с большой желтой восковой свечой в руках, дабы принести надлежащее покаяние", затем несколько ужесточался - "приковать железным ошейником к позорному столбу, с повешенными на грудь и спину табличками со словами взяткодатель и клеветник". Засим следовал перечень изощренных пыток "сорвать одежды и с веревкой на шее бить, высечь розгами, после чего клеймить раскаленным железом", - а также подробное описание тщательно организованного зрелища для просвещенных любителей; завершалось все это чудовищным финалом - "сослать на галеры, доколе не воспоследует смерть". Конти, Гюден, последние друзья, не отступившиеся от Бомарше, и в особенности родные убеждают его бежать, пока он еще на свободе. Не посмотрят ли на это сквозь пальцы стражи, наблюдающие за ним издалека? Ведь удрав, он облагодетельствует парламент. И сохранит жизнь. Соблазн был велик. За несколько часов до позорного столба и каторги - свобода! Было бы спасено все, кроме чести. Но - если воспользоваться знаменитой формулой - в 1774 году честь еще не была обесчещена. И, как писал в связи с этим Лагарп, потеря чести могла повлечь за собой потерю жизни. Впрочем, нам хорошо известно, что Бомарше уже сделал свой выбор и другого сделать не мог. Потрясенному принцу Конти, который в последний раз предупреждал его: "Когда за вас возьмется палач, я буду уже бессилен!", он величественно ответил: "Будьте уверены, гнусная рука не замарает человека, коего вы почтили своим уважением". У Фигаро только фрак был лакейским.
Естественно, в эту ночь ему захотелось остаться одному. Все ушли. Он спокойно привел в порядок дела, потом часов в пять утра, еще затемно, отправился во Дворец правосудия.