"...я улыбнулся вчера вечером, когда до меня дошла высокая хвала, которую Вы мне воздаете, распространяясь, будто меня легче легкого облапошить. Быть облапошенным теми, кому оказал услугу - от венценосцев до пастырей, - значит быть жертвой, а не простофилей. Даже ради сохранения всего того, что отнято у меня неблагодарной низостью, я не согласился бы хоть раз вести себя иначе. Вот мой символ веры. Личные потери меня не слишком трогают, но урон, наносимый славе и благоденствию отчизны, изнуряет все мои чувства. Когда мы совершаем ошибку, я по-детски злюсь, и, пусть я даже ни на что не годен и меня никак не используют, это не мешает мне строить по ночам планы, как исправить глупости, содеянные нами днем. Вот почему мои друзья утверждают, что меня легче легкого облапошить, ведь в наши дни, как уверяют, всякий заботится только о себе самом. Какая безнадежность, будь это и в самом деле правдой по отношению ко всем! Но я убежден, твердо убежден в обратном. Когда желаете ознакомиться с моей лавчонкой простофили? Вы не останетесь недовольны - Вам будет чем, поживиться для прошлого, настоящего и будущего, но будущее - единственное, что для нас существенно! Пока рассуждают о первом и втором - они уж далеко, очень далеко. Неизменно к Вам привязанный
Бомарше".
Забавнее всего, что биографы, цитирующие полностью или частично это язвительное послание, не разглядели в нем ничего, кроме наивного самоуничижения! _О нетленная слепота!_
Успешно завершив свою последнюю политическую миссию и в очередной раз облапошенный министром, которому он оказал услугу, Бомарше сходит со сцены, где ему довелось сыграть свою самую крупную роль: роль Истории.
Мы еще увидим, как он вмешается в два-три серьезных дела, но случая и возможности решать судьбы родины ему больше не выпадет. Из _игры Франции_ он вышел.
Вот и старость!
Появление на свет Пальмиры, дочери Евгении, его, разумеется, очень обрадовало, но еще большей радостью для него было бы рождение мальчика. До самой своей кончины, не выдавая горя, он оплакивал смерть сына. За несколько недель до смерти Бомарше у Евгении родился наконец долгожданный мальчик Шарль-Эдуар Деларю, который впоследствии сделал военную карьеру и стал бригадным генералом.
Имя внука может вызвать недоумение - почему Шарль-Эдуар, а не Пьер-Огюстен? Должно быть, у самого Шарля-Эдуара сердце было чувствительнее, чем у его матери, - в 1853 году он присоединил имя Бомарше к своему имени.
Сейчас, когда я заканчиваю эту книгу, прямой потомок дипломатического курьера г-н Деларю де Бомарше назначен послом Франции в Лондоне.
"Граф. У меня... да, у меня было намерение взять тебя в Лондон в качестве дипломатического курьера... однако по зрелом размышлении...
Фигаро. Ваше сиятельство изволили передумать?
Граф. Во-первых, ты не знаешь английского языка.
Фигаро. Я знаю Got-dam {Черт возьми (англ.).}.
Граф. Не понимаю.
Фигаро. Я говорю, что знаю Got-dam.
Граф. Ну?
Фигаро. Дьявольщина, до чего же хорош английский язык! Знать его надо чуть-чуть, а добиться можно всего. Кто умеет говорить Got-dam, тот в Англии не пропадет. Вам желательно отведать хорошей жирной курочки? Зайдите в любую харчевню, сделайте слуге вот этак (показывает, как вращают вертел), Got-dam, и вам приносят кусок солонины без хлеба. Изумительно! Вам хочется выпить стаканчик бургонского или же превосходного кларета? Сделайте так, и больше ничего. (Показывает, как откупоривают бутылку). Got-dam, вам подают пива в отличной жестяной кружке с пеной до краев. Какая прелесть! Вы встретили одну из тех милейших особ, которые семенят, опустив глазки, отставив локти назад и слегка покачивая бедрами? Изящным движением приложите кончики пальцев к губам. Ах, Got-dam! Она вам даст звонкую затрещину, - значит, поняла. Правда, англичане в разговоре время от времени вставляют и другие словечки, однако нетрудно убедиться, что Got-dam составляет основу их языка..."
Пальмира родилась 6 января 1798 года; в мае, очевидно 9-го, тихо, очень тихо угасла Мария-Жюли де Бомарше. Этот огонек, уже почти задутый смертью, оставался блестящим до самого конца. За несколько часов до кончины Жюли пропела в слуховой рожок брата на мотив контрданса удивительную песенку:
Я продаю себя за грош,
Не стану торговаться;
Я продаю себя за грош,
Всяк покупатель мне хорош.
Могу дешевле уступить,
Коль вам захочется купить:
Я продаю себя за грош,
Зачем мне торговаться?
Преодолевая боль, Пьер-Огюстен ответил Жюли в том же духе:
Слишком низкая цена,
Ты ошиблась, дорогая,
Слишком низкая цена
Публика удивлена.
Что ж, начнем аукцион,
Будет скряга огорчен.
Для начала,
Чтоб ты знала,
Десять тысяч мы дадим.
Только это слишком мало.
Десять тысяч мы дадим
И мильон в придачу к ним.
Поразительный дуэт!
После смерти сестры - в тот же вечер или на следующий день - Бомарше записал по памяти куплеты Жюли и свои собственные, их еще пять или шесть, и все - прелестны. Прежде чем лечь в постель, он также написал: "Поистине это лебединая песня и лучшее доказательство стойкости и прекрасного спокойствия души. Сего мая 9 числа 1798" И в самом деле.
Несчастье нанесло ему снова удар, но отнюдь не замутило прекрасного спокойствия души. Во всяком случае, внешне. Сохраняя полную ясность ума, он охотно говорил, что в его жизни чреда радостей была куда внушительней чреды горестей. Не часто встречаются люди, которым хватает честности, чтобы это признать. Когда его приятельница г-жа де Сталь, которую он знал еще девочкой в доме ее отца Жака Неккера, пожаловалась ему на несправедливости по отношению к себе, "добрый старец" ответил: "...в нескончаемом потоке невзгод я обнаружил секрет, как на протяжении трех четвертей жизни быть одним из самых счастливых людей своего века и своей отчизны; имеющая уши да слышит". Несколькими годами раньше, подводя в обращении к Парижской коммуне свои жизненные итоги, Бомарше уже признавал если не то, что он счастлив, то, во всяком случае, что он ощущает в себе призвание быть счастливым. Этот текст, который я считаю одним из лучших, мне кажется весьма уместным привести именно сейчас:
"Человек веселый и даже добродушный, я не знал счета врагам, хотя никогда не вставал никому поперек пути, никого не отталкивал. По здравом размышлении я нашел причину такого недружелюбия; это и в. самом деле было неизбежно.
С дней моей безумной юности я играл на всевозможных инструментах; но ни к какому цеху музыкантов не принадлежал, и люди искусства меня ненавидели.
Я изобрел несколько отличных механизмов; но не входил ни в какой цех механиков, и профессионалы злословили на мой счет.
Я писал стихи, песни; но кто бы счел меня поэтом? Я ведь был сыном часовщика.
Не увлекаясь игрой в лото, я писал театральные пьесы; но про меня говорили: "Куда он суется? Это же не писатель - он ведь крупный делец и неутомимый предприниматель".
Не найдя никого, кто пожелал бы меня защищать, я опубликовал пространные мемуары, чтобы выиграть затеянный против меня процесс, который можно назвать чудовищным, но люди говорили: "Вы же видите, это ничуть не похоже на записки, составляемые нашими адвокатами. С ним не умрешь от скуки; и разве можно терпеть, чтобы этот человек доказал свою правоту без нашей помощи?" Inde irae.
Я обсуждал с министрами важнейшие пункты реформ, необходимых для наших финансов; но про меня говорили: "Куда он суется? Он ведь не финансист".
В борьбе со всеми властями я поднял уровень французского типографского искусства, великолепно издав Вольтера... но я не был печатником, и обо мне говорили черт знает что. Я запустил в ход одновременно прессы трех или четырех бумажных мануфактур, не будучи фабрикантом, - фабриканты и торговцы ополчились на меня.
Я вел крупную торговлю во всех концах света, но не объявил себя негоциантом. До сорока моих судов бывало одновременно в плавании - но я не значился арматором, и мне чинили препятствия в наших портах.