– А как же быть с библиотечкой?! – заикнулся было многолауреат, пишущий для детей и по-детски, не забывающий и взрослых осчастливить.
– Пусть лежит. До лучших времен, когда и Вам самим тоже подберут корабль по достоинству. Посмертно, разумеется. А что будут на нем возить? Пока неизвестно. В зависимости от тоннажа. К тому времени все емкости, как никогда, под отходы пойдут. Много нажрали!
Кто куда желает воплотиться до того, как спалят тела?
Прижизненная забота о духе – она первоочередна.
Стоит Пушкин на площади его имени.
Маяковский тоже без места не остался.
Гоголь вот без площади – ютится на бульваре.
Горький – у Белорусского вокзала. Будто на Капри собрался.
Следующая – «Аэропорт», – объявляет водитель. Кто встанет у «Аэропорта»? Ведь здесь живет столько писателей!
Толпа претендентов на какой ни есть, а памятный камень.
Площадь или площадку? Бульвар или улочку? А увековечь!
«Наплевать на бронзы многопудье, наплевать на мраморную слизь…» – это, как говорится, в кино, а в жизни, вернее, после жизни кому не хочется стать добротным и каменным. Или, в крайнем случае, – бронзовым. Или гипсовым. Или, на худой конец, из папье-маше. Помозолить глаза своим, пока живым, читателям. Потом следующим, и так до скончанья веков. Пока люди опять не залезут назад – на дерево.
Читатели – они народ странный. Вот Вольтера – то в помойку труп сволокли, то откопали – и в мрамор. Кнута Гамсуна закидали его собственными книгами. Шолохову – так по почте отсылали. Представить только, сколько почтовых составов день и ночь пыхтело по пути в Ростов! Евтушенку – в оркестровую яму сбросили. Только присыпать забыли. Вылез.
Другое дело – когда стоишь на ногах крепко, глыбой придавливая свою же собственную душу, в любопытстве лезущую из-под земли.
Толпа претендентов с прижизненной славой. Или хотя бы слушком. Ведь слава – она со слушков высвистывается.
Толпа – одинокая в понимании своей значимости. Легко представить, что начнется, когда начнут отбирать кандидатуры!
Правда, нужна маленькая формальность: чтобы встать – надо умереть сначала.
Кто кого опередит? Ведь на финишной прямой в свет иной не идут нос к носу.
В писательской поликлинике врачи начнут торговать врачебными тайнами – кто чем болен и кто когда может отдать богу душу, вырвавшись тем самым вперед.
Правда, есть запрещенный прием – удар самоубийства. Но этим не проведешь! Себяубийце не то что памятник, но даже простенькую могилку и то заполучить невозможно.
У нас, за редчайшим исключением, самоубийц и близко не хоронят рядом с бывшими людьми.
Так что придется умирать честно. Соблюдая живую очередь. Пропуская вперед тех, у кого заслуг поболее, хоть и таланту поменее.
Если даже душа еле в теле – терпи! Придет и твоя очередь! Это раньше считалось, что умереть – проще простого. Не тут-то было!
Что будет! Что будет!
Книжные магазины опустеют. Книги разберут – их написавшие. Завалят ими Моссовет и прилегающую Советскую площадь.
К станции метро «Аэропорт», вплоть до аэровокзала, будет ни пройти, ни проехать. Приблизительный участок под икс-памятник оцепят и застолбят. Чтоб иногородние, чего доброго, не понаехали. Ведь писателей ни много ни мало, а за 8 тысяч давно перевалило. И каждый в душе если не Пушкин, то по меньшей мере Колас.
Что будет! Что будет!
Графоман… Он во всех областях творчества. Даже в пении (кстати, безголосость – первый признак его). Ну а уж в области той, откуда он сам происходит, его вечно хватало. На карандаш наскребет любой огрызок. Раньше ему хоть можно было сказать: «А ну, не тронь гуся!» А если тронул – «Вставь-ка перышко ему назад!..» Ныне он вечными пишет. И с него как с гуся вода.
«И звезда звезду хотит сглотнуть…» – задирает в небо он глаз завидущий, без парашюта на землю его опуская. И сразу такая жижа вокруг.
Их две категории – графоман печатающийся и графоман не печатающийся. Этот наиболее надоедлив. В зависимости от занимаемого им положения в обществе даже воинственен. Пользуясь властью, он не преминет ею злоупотребить (мы уже знаем, как начальник МУРа арестовывал нашего брата, чтобы почитать ему свои опусы). Если же он просто штатский – все одно одолеет. И поставит тебя перед необходимостью слушать его. Либо кидать в окно. Как правило, он тяжел – все написанное держит при себе. А это тонны и тонны.
Если представить себе графически все написанное графоманом, это будут нескончаемые тараканьи бега, легко перемахивающие континенты и неостановимые никакими катаклизмами. Земноводная жизнь с заглушкой бумажной в жабрах давно уже всплыла вверх животом, а бумаги все одно не хватает. Рьяно пишет наш графоман. А потом еще и читает как оглашенный. И тут уже мир оглушенный – как рыба кажет капитуляции белый живот. В Америке он стал уже захватывать пассажирские самолеты. Благо на них летают актеры – есть кому почитать его продукцию вслух. Да и вмещают уже, слава богу, народу столько! Опять же, есть послушать кому. Не прыгать же вниз.
И тем не менее графоман народу ближе профессионала, ибо это и есть народ, балующийся литературой без отрыва от производства…
– Вы знаете, моей песне поставили памятник, – сказал Михаил Рудерман, автор знаменитой «Тачанки».
И я живо себе представил: где-то в степях Украины стоит гигантская гранитная колымага. А вокруг круглосуточно гремит его песенка. И счастливые туристы спешат, бросив свои города и веси, страны и континенты, загоняя уже наполовину сдохших лошадей оседланного ими транспорта, стремятся увидеть воочию все четыре колеса этой небывалой творческой удачи.
Три Пегаса, запряженные в пулеметную тачанку. Вот уже полсотни лет везут они своего певца. Написавшего свою лебединую песню еще в молодости. Такой езде позавидовал бы сам Гоголь! Не он, а стареющий Миша гоголем мчится на птице-тройке. «И летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства… Какой русский не любит быстрой езды?!»
Из-за боязни упасть с этой чудо-тройки автор единственной песни ни грамма спиртного не пьет в ЦДЛ.
Но пил здесь и за него, и за себя, и за многих других – другой Михаил – Светлов. Так и не попавший в свою Гренаду (все пишут до горизонта. А ты, босяк, пиши за горизонт!).
Он же – цэдээловский «крокодил», который в отличие от журнала был зубаст и острил без цензуры.
Добряк-бичеватель… Даже внешне чем-то схожий с Вольтером. Полумесяц лица – нос и подбородок, бегущие навстречу друг другу… И прорезь рта – копилкою острот.
Он шутил, даже умирая: «Ты знаешь, босяк, что это за аллея? Это Моргенштрассе. В конце ее – морг. Кстати, принеси мне пива. Рак у меня уже есть. И вообще, выньте, Яша, хер из зада, я же не Шахерезада».
А его светлость граф Толстой, который Алеша. Он же гражданин (когда надо) – как пил!
Однажды в Ташкенте, выйдя из дому, я увидел, как имя его приколачивают к фасаду нашей улицы. Правда, ее по-прежнему звали Почтовой. Почему утолстили именно нашу улицу? Наверно, все остальные были уже переименованы.
Но в Ташкенте все же жил Алексей Толстой. Во время войны. Жил широко в голодно жмущемся к базарам городе.
Как-то он устроил скандал местному начальству, не снабдившему его вовремя сливочным маслом. Здесь его почитали как лозунг – «Все для фронта, все для победы!»
В отличие от Льва Николаевича, вегетарианца, этот Толстой едва ли постился.
Из всего написанного им и о нем я вижу только картину Кончаловского, написавшего его завтракающим.
Случилось так, что знаменитый натюрморт, пылающий красными окороками, ожил воочию в наиголоднейшее мое время.
Несколько мальчишек – мы пришли тогда к Толстому то ли просить его выступить у нас в школе, то ли сами почитать ему свои стихи.
Старинный особняк. Дверь с медной дощечкой. Замысловатой вязью выведено: «Гр. Толстой».
Почтенный старик с пышными бакенбардами и в ливрее. Справившись – кто мы? – проводил нас в гостиную. И сказал, что его светлость граф изволит завтракать.