Ирина Беседина
Самородок
Часть первая
История золотой Колымы
Жизнь обрушилась
Зэки шли строем, молча, тяжёлым шагом, руки за спину, глаза в землю. Впереди, по бокам, сзади колонну сопровождали бойцы охраны с автоматами, с собаками. Зэки шли в забой добывать металл.
Я был в этой колонне. Как «враг народа», я был осуждён на десять лет.
История моего ареста в 1938 году одна из многих тысяч. Меня не интересовали политические игры. Я просто трудился, любил, имел детей, семью. Бессудные расстрелы, громкие и тихие судебные процессы, вообще вся деятельность НКВД[1] и его застенки никак меня не интересовали и не касались. Не то чтобы я не слышал о расстрелах и арестах, но это было где-то далеко, в другом мире. Моя жизнь была проста. Я лечил людей и считал, что это дело мне дано от Бога.
Вдруг ночью неожиданные гости, обыск, арест, следственная тюрьма, нелепые обвинения. И я, простой человек, далёкий от политических интриг, оказался под следствием по непонятным политическим мотивам. Предъявленные обвинения были абсурдны сами по себе. Откуда я мог знать, что мой арест может стать частью крупной политической игры? Готовился фантастический судебный процесс – обвинение бывшего всемогущего начальника сталинской тайной полиции Генриха Ягоды. На меня поступил донос: я неправильно лечу людей. Я залечиваю их до смерти. Это подлое зерно упало на благодатную почву.
В первый момент я не верил, что арестовали всерьёз.
– Это явная ошибка. Разберутся и выпустят. Ещё извиняться будут, – сказал я жене на прощание. Однако сложилось всё иначе.
* * *
Я жил счастливо. Двое детей, красавица жена, преданная, спокойная, любящая, мой надёжный друг. Она умела создать уют и спокойствие в доме. Я был убеждён, «семья – это святое». Я любил свою работу и отдавал ей все силы.
Из этой счастливой жизни я был вырван совершенно внезапно. Политика меня вообще не интересовала. Поэтому я верил, что моя невиновность очевидна. Просто где-то что-то перепутали. Не мог я быть преступником, заговорщиком, «врагом народа». Любому следователю это должно быть очевидно. Но почему-то очевидное для меня не было очевидно для следователя. Поступил донос, который можно было увязать с делом Ягоды, и это определило дальнейшую судьбу.
Крики и стоны избиваемых людей напрягали нервы с первого момента появления в этом месте. Первый же допрос потребовал сильнейшего напряжения воли. Следственная тюрьма круто перевернула жизнь: попавший сюда не был больше личностью, не был даже человеком, нас унижали, оскорбляли, били, растаптывали. Сомнений в виновности у следователя не было. Надругательство над личностью было хуже любой боли. Допросы чаще всего проводились ночью. Следователи вытягивали из измученных людей показания о фантастических заговорах.
В Бутырке ко мне подошёл сокамерник и стал расспрашивать, как и почему я сюда попал. Я буркнул что-то и не стал с ним разговаривать. Подумал: «Лезут в душу всякие».
Позднее я узнал, что он ювелир и зовут его Лев Наумович Близинский. Среднего роста, с округлым брюшком, широкий слегка приплюснутый нос, под большими удивлёнными глазами синяки. С первого взгляда внешность была так себе, несколько смешна. Однако, когда его большие глаза смотрели прямо, становилось понятно, что этот человек не только добр и чист, но в какой-то мере значителен и живёт своей внутренней жизнью.
На другой день после допроса Близинского привели под руки и бросили на пол. Теперь он ни о чём не спрашивал, а лежал неподвижно в углу камеры. Я поднял его и аккуратно уложил на нары, омыл его лицо водой. Несколько капель влил в рот. Отошёл и молча сел на свои нары.
Общение наше никак не развивалось. Мы в основном молчали.
После одного из допросов, когда я сидел, не поднимая глаз, и думал, как заставить следователя меня выслушать и поверить, Лев подошёл.
– Михаил, слышь, Михаил! Ты не спорь со следователем.
– Это как, не спорь? Я же не виноват, – сказал я тихо и поднял глаза. Лев почувствовал мою боль и на мгновение зажмурился.
– А следак тебя слушает?
– В том-то и дело, что вопросы не зависят от того, что я скажу. Орёт, злится, требует назвать сообщников. Не понимает, что я ни в чём не виноват, нет у меня сообщников. Матерится. Ну и я матерюсь. А они, гады, бьют.
– Раз находишься здесь, виноват. И убеждать в обратном бесполезно. У них свои задачи и свои особые понятия о нашей виновности.
– Да не виноват, не делал я ничего такого! Это абсурд! Все обвинения высосаны из пальца! – закричал я.
– Всё равно – виноват, – сказал раздельно Близинский. – Здесь у нас нет права защиты.
– Но моя непричастность к делу о каких-то заговорах очевидна. Я никого из партийной верхушки не знаю, никогда с ними не встречался.
– Это не имеет значения. Ты пойми, они все под страхом. Сегодня он здесь пытает, унижает, мучит людей, заставляет сознаваться в полнейших нелепицах. А завтра его будут пытать. Вот этот палач Ягода. Ведь пятнадцать лет лютовал. А сейчас сидит в этих же номерах, и клеют ему что попало. Да ещё компанию подбирают. Скольких людей он к стенке ставил! А теперь его миленького поставят. И сознается он во всех грехах, о которых и понятия не имеет. Чуешь, откуда ветер дует? – Лёва поднял палец. – Сверху он дует.
Он был прав. И я внезапно понял, что разбираться в непричастности к заговорам никто не будет. Это политика. В этом заинтересован кто-то там наверху. Сталин может и не знать, что творится в этих застенках. И оттого, что Лев это понял раньше, я взглянул на него с уважением.
– Так что, Михаил, ты не спорь со следователем, но и не подписывай никаких бумаг. Иначе тебе крышка.
Лёва на допросах не спорил, ничего не доказывал, ничего не подписывал. Часто бывал бит. А после очередной встряски садился в свой угол, долго молчал.
Потом подсаживался ко мне и начинал разговор. Он как старший брат заботился и опекал. Я сначала молча слушал. Потом понемногу стал отвечать. Потом принял дружбу Лёвы.
– Михаил, жизнь обрушилась, но не закончилась. Я понимаю, трудно духовно подняться над обстоятельствами этой жизни. Но главное – сохранить себя, своё человеческое достоинство и не свихнуться. Ты удались, Михаил, удались душой отсюда. Тебе через десять лет будет тридцать семь. Мы выйдем, нам ещё жить можно ого как! Любить, детишек растить, миру радоваться.
Я автоматически повторил: «…обрушилась, но не закончилась». И вдруг дошёл смысл этого.
– Лев, ты, правда, так думаешь? Будем держаться?
– Конечно, будем держаться. И к хренам собачьим этих… Мы сами по себе, они сами по себе.
С этого времени я стал безразличен к ходу следствия и допросам. Я отказывался подписывать протокол допроса и признать себя виновным. Следователь злился и хотел любым способом сломить, посылал в карцер.
В эту узкую каменную коробку без окна я умещался с трудом. Деревянная полка для сна, закреплённая в стене, могла уместить человека среднего роста. А я был несколько длинноват. У противоположной стены – маленькая железная полка, служащая столом. Расстояние между полками такое, чтобы арестант мог встать и сесть. Это – ширина бокса. Протянул руку – и достанешь до железной двери с глазком и окошечком. Я воспринимал карцер как стоячий гроб. Вентиляции днём нет. Примерно через два часа начинаешь задыхаться. В железной двери, у пола, я заметил маленькие дырочки. Попробовал сесть на пол, чтобы ухватить каплю воздуха. Невозможно, места не хватает. Да и дежурный заорал: «Нельзя!» Дежурный заглядывает в глазок примерно каждые полчаса. Когда видит, что у заключённого совсем мутится сознание, он открывает дверь и говорит: «Ну, пошли в сортир». Пока заключенный идёт до сортира и находится там – он дышит. Дверь бокса открыта, воздух входит туда. Затем всё повторяется. После отбоя включают вентиляцию. Смерть заключенного от удушья не предполагалась, только пытка. За этим процессом обязан был следить часовой.