Запискам Эрдели присуща характерная для дневниковых записей противоречивость оценок. Человек, перемещаясь из одной роли в другую, смотрит на ситуацию то так, то иначе. Примером может быть короткий отрывок, датированный 2 мая 1918 года (все даты дневника приведены по юлианскому календарю):
«…Теперь я вижу, что России действительно настал конец, нет ее, а лишь жалкие куски великого целого остались. А Московское государство – такая насмешка какая-то, ужасно. Какое безысходное горе, какое крушение лучших чувств гражданина и сына любимой родины. А да черт с ней, с этой родиной, дряблой и противнейшей, мне нужна ты, если ты жива и цела, тогда все есть, и родина, и солнце, и свет, и радость, и жизнь, а нет тебя – никого нет и ничего нет, пустота и бессмысленность. <…> Я действительно одинок? Хоть бы разрешить мне эту загадку. Уж тогда, по крайней мере, если я остался один, то чего мне добиваться, кому служить, к чему стремиться? Зачем мне Добровольческая армия, Россия, идея? Все мелочь и пустые забавы. Не мелочь – собственная душа и смерть – вот что остается главным»[6].
В мемуарных текстах, как правило, отражено устоявшееся за годы мнение: его определенность освящена количеством высказываний на этот счет. Дневник же передает живость реакций, которые стремятся успеть за изменяющейся жизнью. В марте 1918 года с перерывом в несколько дней генерал отразил в дневнике весьма различные чувства по отношению к кубанцам и конкретно В. Л. Покровскому. Тогда, когда кубанские казаки не без влияния Покровского отказывались подчиниться Корнилову, Эрдели посыпал голову пеплом, корил себя, что совсем недавно помог им в организации армии и поддержал выдвижение на пост командующего вместо себя Покровского, и надеялся, что тот поставит общее дело выше личных вожделений, хотя и не обольщался насчет его личных качеств. Вскоре Корнилов собрался поручить ему переформирование отряда Покровского для создания полноценной кавалерийской части. И тут генерал превзошел себя, сокрушаясь по поводу участия в «хирургической операции» над теми, кто еще недавно принимал его как гостя, с тем чтобы подчинить их воле общего командования[7].
К этой категории текстов относится и отрывок из дневника, датированный 20 мая 1918 года, помещенный в приложении к книге. Он емко показывает особенности мышления генерала, его настроения в конце 1-го Кубанского похода, оценки запутанной на тот момент ситуации, связанной с присутствием германских войск, и многое-многое другое (приложение № 2).
События текущей военно-политической жизни и суждения видного белогвардейского военачальника представлены широко на страницах этих писем-дневников. Генерал от кавалерии И. Г. Эрдели – офицер блестящей военной карьеры. Место в армейской иерархии сделало из него одного из отцов-основателей Добровольческой армии. Уровень информированности делает его оценки текущей ситуации, отраженные в записках, датированных весной 1918 – летом 1919 года, бесценными именно в связи с их дневниковым характером. На страницах писем много неожиданных, в том числе и нелицеприятных характеристик отдельных политиков, командования и движения в целом.
Некоторые страницы дневника имеют все признаки травелога – отчета о путешествии. Для того чтобы Мара хорошо представляла его маршрут, он чертит план своих поездок, указывает станции и населенные пункты и то, каким транспортом он преодолевал эти расстояния.
Генералу удавались чудесные путевые зарисовки. Например, будучи главноначальствующим на Северном Кавказе и направляясь по железной дороге из района Кавказских Минеральных Вод в Кизляр, он занес в дневник 18 мая 1919 года свои впечатления от видов, открывавшихся из окна его вагона:
«7 часов утра. Проснулся рано, думы одолели, не спится. Чудное утро. Едем по зеленым степям, покрытым травой, цветов много, сено уже косят. Ширина необъятная. Виден Терек, а за ним синеют предгорья Кавказа. Станицы вдоль Терека в садах утопают, а между деревьев видны колокольни церквей, и кресты золотятся на солнце. Так все свежо, так ярко чувствуешь, что весна, что утро, что дождик был ночью – перестал, и теперь все искрится, все сверкает, все живет, радуется. <…>
Мара, сейчас едем, и целое поле белых и лиловых ирисов. Как хорошо, никогда этого не видел. Потом боярышник цветет чудно, но красный, кровавого цвета цветочки – удивительно. Лошади пасутся, жеребята скачут кругом матерей. Пастухи-мальчики в огромных папахах лежат в траве на животах, задравши пятки кверху, и глазеют на поезд точно зверьки. Сейчас Терек совсем близко, другая сторона, чеченская, уже гористая, и так вспоминается, помнишь: „По скалам струит Терек, Плещет мутный вал, Злой чечен ползет на берег, Точит свой кинжал“»[8].
И спустя два дня по дороге из Кизляра в Порт-Петровск генерал продолжил свои путевые заметки в состоянии восторга от бурной южной весны:
«День дивный. Солнце. Все луга полны цветов, аромат удивительный; фазаны вырываются при проходе поезда. Горы здесь мягких очертаний все в зелени и коврах незабудок и маков. Боярышник всюду цветет и точно снежные кусты. Горные речки после дождей вздулись и стремятся, захлебываясь в мутных потоках. Красиво, а тебя нет со мной, милый, и все мне наполовину»[9].
В разлуке ему не хватало внимающего собеседника в лице Мары Константиновны. Дневник заменял ее. Ему он поверял свои сокровенные мысли и чувства. 18 февраля 1919 года, находясь в Баку для переговоров с английским командованием о судьбе русского военного имущества в Закавказье, переговоров неудачных и тяжелых, он записал удивительный по силе и эмоциональности монолог:
«Скорее бы вон из этого Баку, кошмарного, ужасного, ненавистного; скорее к тебе, к твоей любви, к ласке, нежности, растаять около тебя, вылить душу свою, оскорбленную и униженную, чтобы ты поняла меня. Слиться душой с тобой, говорить с тобой одним языком, одним чувством, одним разумением, – чувствовать в тебе свое второе „я“, чувствовать в тебе ответ на все-все. И самому отвечать на все тебе, моему сокровищу, моей единственной в жизни женщине – человеку, которую я понял, которая меня поняла и полюбила и которую я полюбил – истинной и единственной в моей жизни любовью. И опять чем дальше, тем определеннее, тем вернее и тверже все становится, что нет жизни без тебя, и когда я без тебя, то так и говоришь себе, что это переходное время а настоящее время, – когда около тебя, когда с тобой, и не мыслится иначе. Ты чувствуешь, понимаешь, как я тебя глубоко, серьезно люблю, Марочка. Целую тебя, милый мой, ложусь спать. Христос с тобой»[10].
А за окном номера гостиницы в Баку февраль 1919 года. Во Франции готовится к изданию роман Марселя Пруста «Под сенью девушек в цвету». А знаменитый роман «Улисс» ирландского писателя Джеймса Джойса будет издан только через три года. Но записи реальных переживаний реального человека представляют собой текст той же художественно-эстетической природы: фиксация мыслей, образов и эмоций на много-много страниц и почти без знаков препинания. Интуитивно белый генерал переоткрыл для себя модернистский литературный метод, впоследствии названный потоком сознания – изложение как литературного текста вереницы мыслей, соединенных странными и далеко не очевидными ассоциациями и связками.
То, что это произошло на русской культурной почве, не случайность. Первопроходцами в описании и дешифровке видений и снов были не З. Фрейд, не М. Пруст и не Дж. Джойс. Нигде нет такого обилия снов, как в произведениях Ф. М. Достоевского. Писателю удавалось очень точно передавать чувства, думы, фантазии, сны людей, потерявших опору в реальном мире. Внимание русской литературы к человеческому подсознанию, к отслеживанию неосознаваемых импульсов, поступков и эмоций продолжилось в период Серебряного века. Техника потока сознания, экспрессивность и алогичность образов обнаруживается в «Мелком бесе» Ф. Сологуба, «Петербурге» А. Белого.