Он сказал:
— Все люди хотели бы, чтобы протоколы исчезли… полицейские архивы — это их нечистая совесть… если исчезнут протоколы, исчезнут и угрызения совести.
Я подумала о Мино и ответила:
— В общем, это, пожалуй, верно… но в данном случае боюсь, что ты ошибаешься.
Он снова притянул меня к себе, мы стояли друг против друга, он смущенно и тихо спросил:
— А что я получу взамен?
— Ничего, — просто ответила я, — на этот раз действительно ничего.
— А если я откажусь?
— Ты причинишь мне огромное горе, потому что я люблю этого человека… все, что переживает он, переживаю и я.
— Но ведь ты обещала, что будешь ласкова со мной…
— Я обещала… но теперь передумала.
— Почему?
— Так… безо всякой причины.
Он опять обнял меня, начал лихорадочно умолять меня шепотом, чтобы я в последний раз уступила его желанию. Не могу повторить все то, что он говорил мне, потому что вперемежку со словами мольбы он описывал непристойные подробности, которые говорят таким женщинам, как я, и которые такие женщины, как я, говорят своим любовникам. Он тщательно подбирал слова, но произносил их без того радостного подъема, которым обычно сопровождаются такие вспышки, а, наоборот, с мрачным смакованием, словно одержимый. Я видела однажды в больнице сумасшедшего, который говорил санитару, каким пыткам он его подвергнет, если тот попадется ему в руки, безумец описывал все так же подробно и серьезно, как Астарита шептал мне свои скабрезности. В действительности же это была его манера выражать любовь — страстно и мрачно в одно и то же время; со стороны его волнение можно было принять за простую похоть, но я-то знала, насколько сильно, глубоко и по-своему чисто его чувство ко мне. Астарита всегда вызывал во мне главным образом жалость; несмотря на все его странности, я догадывалась, что он одинок и никак не может освободиться от этого одиночества. Я сказала:
— Я не хотела говорить тебе, но ты сам меня вынуждаешь… Поступай как знаешь… но я не могу быть прежней… я беременна.
Он не удивился, но и не отказался от своего намерения:
— Ну… и что?
— Я хочу жить по-другому… я выйду замуж.
Я сказала ему о своем состоянии главным образом для того, чтобы смягчить отказ. Но в то время как я говорила, я заметила, что произношу вслух именно то, о чем думаю, и слова мои идут от самого сердца. Вздохнув, я прибавила:
— Когда мы с тобой познакомились, я ведь тоже хотела выйти замуж… и не я виновата в том, что все получилось иначе.
Он продолжал обнимать меня за талию, но это объятие уже стало слабее, потом он отстранился от меня и сказал:
— Будь проклят тот день, когда я встретил тебя.
— Почему? Ты ведь любил меня.
Он плюнул и снова сказал:
— Будь проклят тот день, когда я встретил тебя, в будь проклят тот день, когда я родился. — Он не кричал, не выражал бурных чувств, а говорил спокойно и уверенно. Потом прибавил: — Твоему другу нечего опасаться… допрос не был запротоколирован… мы не придали никакого значения его словам… в деле он до сих пор значится как политически неблагонадежный… прощай, Адриана.
Я стояла возле окна и, увидев, что он собирается уходить, кивнула ему. Он взял со стола шляпу и не оборачиваясь вышел.
Тотчас же дверь из кухни отворилась и вошел Мино с пистолетом в руке. Я с удивлением, устало и молча посмотрела на него.
— Я думал убить Астариту, — сказал он улыбаясь. — А ты и в самом деле поверила, что для меня так уж важно уничтожить протокол допроса?
— Почему же ты его не убил? — спросила я рассеянно.
Он покачал головой:
— Он так хорошо проклинал день своего рождения… пусть проклинает этот день еще несколько лет.
Что-то угнетало меня, но, сколько я ни старалась, не могла понять, что же именно.
— Во всяком случае, — сказала я, — я добилась того, чего хотела… никакого протокола не существует.
— Я слышал, слышал, — перебил он, — я все слышал… я стоял за дверью, а она была закрыта неплотно… я даже видел… он вел себя смело, — небрежно произнес он, — твой Астарита… бац-бац… влепил Сонцоньо две прямо-таки великолепные пощечины… ведь пощечины можно давать по-разному… а эти пощечины были пощечинами высшего — низшему… пощечины хозяина или человека, который чувствует себя хозяином, своему слуге… а как Сонцоньо себя вел! Даже не пикнул.
Он рассмеялся, засовывая пистолет в карман.
Я была немного растеряна от таких похвал в адрес Астариты. И нерешительно спросила:
— Как ты думаешь, что теперь будет делать Сонцоньо?
— Гм, кто знает?
Было уже поздно, и в комнате стало темно. Он потянулся, включил лампу с противовесом; середина мастерской осветилась, а в углах залегла темнота. На столе валялись мамины очки и карты для ее пасьянсов. Мино сел, собрал карты, перетасовал их и, обращаясь ко мне, сказал:
— Давай сыграем в карты… перед ужином.
— Чего это вдруг! — воскликнула я. — Играть в карты?
— Да, в брисколу,[5] иди сюда.
Я повиновалась, села напротив него и машинально взяла карты, которые он мне протянул. Мысли мои путались, а руки почему-то дрожали. Мы начали играть. Мне казалось, будто в картах заключен зловещий и мрачный смысл: валет пик весь черный, злой, с черными глазами и с черным цветком, зажатым в кулаке; дама червей — сладострастная, развратная, яркая; бубновый король — пузатый, холодный, равнодушный, бессердечный. Мне казалось, что в нашей игре была какая-то очень важная ставка, но какая именно, я не знала. Я чувствовала смертельную тоску и, продолжая играть, время от времени потихоньку вздыхала, желая удостовериться, не свалился ли с моей души тяжелый камень. И ощущала, что эта тяжесть увеличивается с каждой минутой.
Мино выиграл первую партию, потом вторую.
— Да что с тобой? — спросил он, мешая карты. — Ты играешь из рук вон плохо.
Я бросила карты:
— Не мучь меня, Мино… у меня действительно нет настроения играть.
— Почему?
— Не знаю.
Я встала и прошлась по комнате, украдкой ломая руки. Потом предложила:
— Пойдем в нашу комнату, хочешь?
— Пойдем.
Мы вышли в прихожую, и здесь, в темноте, он обнял меня и поцеловал в шею. И тогда, пожалуй, впервые в жизни мне показалось, что на любовь можно смотреть именно так, как Мино смотрел на нее: как на средство, которое не лучше и не хуже любого другого помогает забыться и ни о чем не думать. Я сжала его лицо ладонями и крепко поцеловала. Так, обнявшись, мы вошли в мою комнату. Здесь было темно, но я не обратила на это внимания. Красная, как кровь, пелена застила мне глаза; и каждое наше движение исторгало искры из того жаркого и внезапного пламени, которое сжигало нас. Иногда кажется, что начинаешь видеть в темноте каким-то шестым чувством, всем телом, и тогда во мраке ощущаешь себя так же свободно, как и при солнечном свете. Но подобное видение связано с тем состоянием, в котором находились мы; я видела лишь два наших тела, выхваченные из мрака ночи, похожие на тела двух утопленников, выброшенные черной морской волной на берег.
Неожиданно я очнулась. Я лежала на постели, свет лампы падал на мой обнаженный живот. Я вся сжалась, то ли от холода, то ли от стыда, и руками прикрыла живот. Мино посмотрел на меня и сказал:
— Теперь твой живот начнет расти… с каждым месяцем он будет расти все больше и больше… и однажды боль заставит тебя раздвинуть ноги, которые ты так сильно сжимаешь… покажется голова ребенка, уже покрытая волосиками, и ты вытолкнешь его на свет божий, его возьмут и подадут тебе на руки… и ты будешь счастлива… появится еще один человек… Будем надеяться, что он не станет повторять то, что говорит Астарита.
— А что он говорит?
— «Будь проклят день, когда я родился».
— Астарита несчастный человек, — ответила я, — а мой ребенок, я в этом уверена, будет счастливым и везучим.
Потом я укрылась одеялом и, кажется, задремала. Но упоминание об Астарите вновь оживило в моей груди то чувство тяжести, которое мучило меня после его ухода. Внезапно я услыхала незнакомый голос, который громко закричал мне прямо в ухо: «Бах-бах», так кричат, когда хотят изобразить звук пистолетных выстрелов; в страхе и тревоге я быстро вскочила и уселась на постели. Лампа все еще горела, я торопливо встала и пошла к двери, чтобы удостовериться, хорошо ли она заперта. Но я наткнулась на Мино, он был уже одет и, стоя возле двери, курил. Растерянная, я вернулась назад и села на край постели.