ПЕСНЬ ПЯТНАДЦАТАЯ
Уже кончался март, когда
сошла на горы и долину туча.
Она была черна и неподвижна,
стояла — ни вперед и ни назад.
Она то горбилась, то расползалась
по высоте, то принимала форму бочки,
копны и нескончаемой змеи,
вскрывалась веером, который был так тонок,
как будто мошкара пестрела в небе.
Мы с братом думали — а с нами и другие,
что, может быть, скворцы вернулись из России.
А туча стала темным, грузным шаром
под цвет свинца, накрыв овальной тенью
поля. Она то прикасалась к почве,
то поднималась, оставляя пятна,
похожие на пепел от костра.
И вот немного погодя долина,
зеленая от листьев, трав, хлебов,
вся побелела, как лицо в испуге.
А туча разом прянула за горы
и след ее простыл.
Наверно, саранча?
ПЕСНЬ СЕМНАДЦАТАЯ
Мой брат шагает — руки за спиной,
ест — на столе распяливает локти,
ботинок завязать — ногой
упрется о приступку, умываться
начнет от стужи ахать и стонать,
усы торчком и в шляпе — на кровать,
а повернуться — так всегда всем телом,
как будто проглотил аршин.
И жесты те же, что я знал когда-то:
прикуривает — спичкой о подошву
и держит ложку, стиснув в кулаке.
Порой встает и застывает, глядя
куда-то в угол комнаты, с прищуром,
и громко облегчается от газов,
как некогда отец.
ПЕСНЬ ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Когда у Пидио удрал из клетки дрозд,
то мы обшарили весь двор,
и, чуть скользнет над нами тень, казалось,
что это дрозд. Но это был не он.
Однажды вечером на камыше забора
вдруг что-то темное легонько закачалось,
сверля нас глазом — острием ножа.
Мы тихо отступили от окошка
и притворились, что переставляем стулья.
ПЕСНЬ ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Раз поутру стою на летнем солнце
и вижу
улицы наполнились народом,
как прежде, в бытность шелкового рынка.
От коконов топорщатся мешки,
горой раздулись фартуки торговок…
Но тут же все исчезло без следа;
гляжу: а я торчу, как гвоздь, на пьяцце,
наедине с моей горячей тенью.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТАЯ
От крупных капель прянули кусты,
и мы глядели, прислонясь к стеклу,
как дождь промоет сжухшиеся листья.
И полило, да так, что дай-то боже!
Мы поскорей стакан на подоконник,
чтоб сантиметрами воды измерить дождик.
В четыре снова заблестело солнце,
и наш стакан искрился мокрой дрожью,
наполнясь до краев.
Мы разделили воду пополам
и после сравнивали их на вкус:
колодезную с этою, с летучей,
в которой сохранялся запах молний.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Лист с абрикосов начал опадать
в июле, и потом до сентября.
Мы с братом эти листья собирали
и, ради развлечения, считали:
тыща один… и тыща два… и тыща три…
Другой подхватывал: тыща четыре… тыща пять…
Напев, который длился до заката.
Так мы насобирали три мешка.
Наутро брат не вышел собирать.
А почему — не хочет отвечать,
я лишь потом дознался — от обиды:
я в шутку обозвал его болваном
за незасчитанный случайно лист.
Я, помнится, сказал: две тыщи два. Он: две четыре.
Ну а две тыщи три куда же подевал?..
И десять дней играли мы в молчанку. Встанем
и друг на друга не глядим; едим потупясь.
А между тем туман и изморось все чаще
нам сзади оседали на пальто.
По вечерам мы пригоршней в огонь
кидали листья и глядели в пламя.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Осеннею порой, когда
деревья были голы,
в сумерках сошла
к ним туча птиц,
уже почти без сил,
и густо унизала ветки.
Казалось, это возвратились листья,
и ветер их рябил.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ