Я заснул: сказалась долго копившаяся усталость. Когда я очнулся, во мне словно сменили кровь. Я встал; наконец появилось желание стряхнуть с себя все заботы. Ничего не искать и не стремиться найти то, что ищешь, — иначе вся жизнь пройдет в бессмысленных поисках. Не желаю я больше выдумывать. Я должен построить этот заржавленный парк, этот лес из консервных банок. В тот же день я всадил в песок три железных прута трехметровой высоты, потом — другие. Итак, остов колонн был готов. На следующий день я пришел со стремянкой и начал нанизывать банки на прутья. Они легко, с одного удара, протыкали тонкое, как бумага, дно жестянок. И поднимались колонны из ржавчины. Одни выше, другие чуть ниже. В конце концов можно было представить себе черный собор — развалины греческого храма, почерневшего от огня.
6
Единственное, что теперь меня заботит: как поладить с собственным телом. Вчера наконец я выдержал экзамен на медлительность. Объясню, в чем дело: я попытался заставить себя совершать действия в замедленном ритме. В городе, конечно, я вел себя как обычно. Но поведение изменялось с приближением к тому месту на пляже, где я поставил столбы из жестянок. Настолько резко сбрасывал скорость, что проходило несколько секунд, прежде чем нога опускалась на землю. Руки, следуя за поступательным движением тела, исполняли свой аккомпанемент в таком же медленном темпе. Поставив на землю правую ногу, я всем корпусом подавался вперед, поднимал левую и толкал ее до тех пор, пока она не касалась песка. Потом то же самое проделывал правой, затем опять левой ногой. Нелегко приходилось. Зато придавало бодрости. Наконец я медленно опускался на песок. Снимал ботинки: сначала один, потом другой. И вот, повернув корпус на три четверти, прятал их в тень колонны. Я заметил, что тело, особенно руки и ноги, прекрасно умеет начинать и заканчивать любое движение. Но пребывает в нерешительности в промежуточные моменты, когда выполняемое действие находится как бы на полпути к намеченной цели. Поэтому, прежде чем уложить ботинки на землю, я попробовал научить руки двигаться в воздухе так, будто перед ними обозначен целый ряд промежуточных пунктов. Медлительность, как известно, дезориентирует, лишает жест памяти. Да, но сначала нужно было определить эти пункты в пространстве, двигаясь от одного к другому. Одним словом, научиться задерживать руку в полете. Сделать ее перемещение непрерывным и последовательным. Зафиксировать воображаемый этап, который предстоит преодолеть руке прежде, чем она достигнет следующего, и так далее до тех пор, пока ботинок не окажется на песке. Добиться того, чтобы и замедленное движение выглядело естественно, — задача чрезвычайно сложная. Но я чувствовал: тело относится ко мне со вниманием и любовью. В общем, оно развлекалось.
На следующий день остановился я метрах в ста от жестяной колоннады. И прежде я иногда задерживался здесь, чтобы взглянуть на общий вид конструкции, потом отправлялся на свое обычное место. Однако на этот раз я сел на песок и стал пристально смотреть на колонны. Пристально — значит, долго. Попытка созерцания. Солнце стояло в зените; тень, отбрасываемая колоннами, была в три-четыре пальца шириной. Всех колонн я не видел. Задние были скрыты стоящими впереди. Другие, учитывая угол зрения, образовывали косую линию. И тут я понял: утро будет особенным. Голова ушла в пустоту, Наверно, я еще не до конца проснулся. Сосредоточился; мой взгляд неподвижен. И вдруг происходит странное: тени начинают расти. Вижу я их движение. Как будто за какие-нибудь десять минут солнце умудрилось проделать свой путь по небосклону и стало клониться к закату. Внезапно тени исчезают, я встаю, уже стемнело. Несколько дней не давал я себе покоя: неужели возможно подобное? В том, что я провел на песке семь-восемь часов кряду, сомнений быть не могло. Но откуда у меня чувство, будто сидел я на пляже не более десяти минут? Каким образом видел я движение тени? Теперь, когда я уже в состоянии по нескольку часов не уставая смотреть на море, я понимаю, что овладел новой мерой времени. Она заключается в изменениях созерцаемой вещи. Рост тени был пока единственно доступной мне переменной величиной. В обычном состоянии не смог бы я заметить ничего подобного. Это ясно. Да, но как объяснить скорость движения тени? Каким образом реальное время, в течение которого происходило удлинение тени, сжалось до десяти минут? Почему время моего созерцания оказалось короче реального? Или было два времени равной длительности: особое состояние, в котором я пребывал, вызвало ощущение десяти минут, хотя в действительности прошло семь-восемь часов.
Сегодня написал письмо Поверенному в банковских делах. Но не решился его отправить. В письме между прочим было сказано: розыск ящиков я прекратил. Как прекратил вообще всякие розыски. Теперь пусть поищут меня. Я сам хочу побыть на положении искомого предмета. Мне известно, что меня разыскивают вещи или, быть может, люди. Представить себе не могу, что Вы найдете, если не прекратите поиски. Бросьте это занятие, если Вы в силах, прекратите немедленно. Неважно, будете ли Вы в этот момент стоять, переходить улицу или сидеть за столиком в кафе. Лучше повременить. Я, например, смотрю на море и уже добился удивительных результатов. Наконец и мне удалось увидеть плавучий остров: быть может, приплыл он только затем, чтобы взглянуть на меня; это травяные острова, отправляющиеся в плавание из Венецианской лагуны; точно так же угри из Саргассова моря заходят в долины реки Комаккьо или наоборот. Острова эти удерживаются на плаву благодаря своей легкости; считается, что состоят они из пемзы, которой немало пропадает при перевозках по Средиземному морю. Попав в волны, куски пемзы иногда достигают Венецианской лагуны, где обрастают травой и сбиваются в плавучие острова. Остров, приплывший ко мне, представлял собой прямоугольник — шесть метров на три. Весь он был покрыт зеленой травой. Настоящий ковер. Теперь слово «зеленый» равно для меня слову «остров». Прежде зеленый цвет был в моем представлении зеленым гребнем, которым расчесывала волосы бабушка. Накануне кончины она до позднего вечера сидела с нами: никогда мы не видели ее такой просветленной; потом пузырек с чернилами опрокинулся на лист белой бумаги, наступила ночь.
Наконец-то мне удалось рассмотреть себя со всех сторон. Я сидел, прислонившись спиной к жестяной колонне. И видел себя, словно смотрел со стороны. Сидевший возле колонны был уже мертвецом; кто-то другой, овладевший всеми моими чувствами, стоял за колоннами. Сбоку я видел себя в профиль, со стороны моря — анфас. Значит, сумел я сознание отделить от личности. Уже это одно — факт немаловажный. Хотя все продолжалось какие-то доли секунды. И снова смотрел я на море. Зрачки расширены. В них вода.
На песке обнаружил я следы птицы. Они шли в сторону моря, кружили возле колонн, будто птица желала аккуратно проверить каждую в отдельности. Птица, должно быть, совсем небольшая. Как раз в тот момент, когда я собирался представить ее себе, из-за колонны среднего размера выглянула беленькая головка. Тут же спряталась. Я попытался осторожно подкрасться, чтоб рассмотреть птицу вблизи. Ничего не поделаешь, если в последнюю минуту она улетит. Я возле колонны, всем телом подался вперед, смотрю: здесь ли птица. Нет, исчезла уже. Резко поднял голову к небу. Там ни пятнышка. Обошел все колонны вокруг, идя по следу. Хожу взад-вперед. Пропала. Кричу, бью в ладоши, чтоб взлетела, если, несмотря на поиски, она где-то все-таки притаилась. Напрасно. Да видел ли я птицу на самом деле? Показывалась ли беленькая головка из-за колонны?
К счастью, птица появилась на следующий день. Та самая, я не сомневался. Чайка. Летела над морем прямо перед глазами.
На нем была тропическая форма цвета хаки и кепи с длинным козырьком. Когда он присаживался на песок, то становился невидимкой. Если стоял на фоне бирюзового моря — казался зелено-желтым пятном. На плече винтовка черный вертикальный штрих. Наклонялся то и дело, проверял: не ходила ли ночью по берегу чайка. Следы ее часто попадались на глаза. Других не было видно. Его звали Франц. Немецкий солдат, охранявший в сорок четвертом эту полоску берега; каждое утро проделывал он вдоль побережья пять километров пешком. Вылезал из-под железобетонного колпака, где возле пушки, нацеленной в море, оставался сержант. Вдвоем они отвечали за пресечение высадки. По утрам Франц совершал обход береговой полосы с целью обнаружить следы высадившихся в ночное время неприятельских сил, в первую очередь американцев и англичан; они причаливали к этому берегу, чтоб навести, порядок среди партизан. Вся история со следами была, впрочем, предлогом лишний раз вылезти из-под железобетонного колпака. Чайка кружила над морем, выдерживая дистанцию, превышавшую триста метров. Временами птица подлетала на расстояние двухсот пятидесяти; тогда Франц немедля брал ее на прицел. Однако чайка всякий раз успевала улететь в безопасную зону до того, как прогремит выстрел. Франц был страстный охотник. Любил охоту всех видов. И не терпелось ему поскорее подстрелить эту чайку. Но пока она держалась за двести метров, то была в безопасности. Австрийская винтовка Франца стреляла прицельно только до ста пятидесяти метров. Дальше нужна крупная цель, например человек. Поляка под Монте-Кассино он подстрелил с двухсот. На редкость удачным было попадание с двухсот пятидесяти в морского пехотинца на побережье в Анцио. За четыре года войны на всех фронтах он убил только этих двоих — поляка и американца. Никогда Франц не позволял себе палить просто так — ночью или не видя определенной цели. Ни разу не нажал на спусковой крючок, когда цель — человек или животное находилась на расстоянии более трехсот метров. В двухстах метрах — почти полная уверенность в попадании, в двухстах пятидесяти — все зависело от случая, в трехстах — надейся на чудо. Попадание в морского пехотинца относилось к разряду чудес: об этом можно рассказать в компании так же, как и про серую куропатку, которую Франц подстрелил еще в Тройсдорфе. За всю войну Франц только дважды попал в цель. Что ни говори, теперь на войне винтовка — бесполезная вещь: неприятель либо уже под самым носом: нужен кинжал или что-нибудь в этом роде, — либо на расстоянии, неудобном для пули, которая должна его прикончить.