- Отлично, господин Травин! На чем вы деретесь?
- Разумеется, на пистолетах.
- А я - на шпагах.
- Врете! Вы будете драться на пистолетах... Травин уже не улыбался.
- Коли не так, я всажу тебе пулю в брюхо, подлец!
- А я заставлю тебя выйти на шпагах, прохвостина! Или отрублю твои уши...
Полчанинов и драгунский поручик в темно-зеленом колете пожимали друг другу руки. Они были секундантами. Вдруг двери залы с шумом распахнулись, и в них показалась величественная фигура генерала Ермолова, в кивере, с плац-майором и ординарцем позади. Алексей Петрович быстро и прямо шел к месту действия. Насупленное лицо его было сурово. В серых глазах плясал сердитый огонь.
- Экий стыд! - произнес он своим глубоким, проникавшим в душу голосом. - Цвет гвардии! Адъютанты главнокомандующих! Артиллерист - кость от кости мо" ей! Как будто надобно ссорами и поединками мрачить год великий, который вечно отечеству нашему памятен будет, тяжкий несчастиями, знаменитый блистательной славой грядущих побед наших в роды родов!
Он посмотрел на дуэлянтов. Они стояли, опустив го" ловы. Фелич хотел что-то сказать.
- Вы-то меня не удивили, - предупредил его Ермолов, - а прочим - стыд! Вы арестованы, господа! Шпаги - плац-майору!
Глава девятнадцатая
То, что полковник Толь, при невысоком штаб-офицерском чине своем, занимал должность генерал-квартирмейстера Первой армии и вместе с главнокомандующим и начальником штаба являлся основной пружиной ее действий, было необыкновенно. Объясняли это двояко. Одни видели секрет в изумительном трудолюбии и редких способностях Толя, другие - в особом отношении к нему генерала Барклая, который ни с кем не был дружен и никого не любил, а Толю выказывал доверие, походившее и на дружбу и на любовь. К исключительному положению полковника в армии все давно привыкли, кроме него самого. Толь был незнатен и небогат. Известно было, что отец его, живший в Нарве, терпит недостаток в необходимом. Именно о таких, как Толь, говорится: кузнец своего счастья. И от этого счастья у него кружилась голова. Неутомимый и деятельный, смелый и дельный, он был вместе с тем и вспыльчив, и упрям, и горд, и надменен. У него была манера говорить отрывисто, короткими, решительными фразами. Случалось ему покрикивать и на генералов. Однако за этой резкой и неподатливой деловитостью прятались и тонкий расчет поступков, и неблагородная хитрость.
До последнего времени бескорыстное покровительство Барклая охотно принималось Толем. И он платил за него главнокомандующему неусыпным трудом. Но здесь, в Смоленске, полковник впервые почувствовал неприятную сторону своих отношений с Барклаем. Произошло это в тот день, когда в главную квартиру Первой армии прискакал государев флигель-адъютант с высочайшим повелением министру: немедленно переходить к решительным действиям, защищая Смоленск соединенными силами обеих армий. Повеление это ставило Барклая в крайне затруднительное и невыгодное положение. Вместе с ним в такое же точно положение попадал и Толь.
До Смоленска Барклай не раз имел возможность наступать. Но император, боявшийся разгрома армий поодиночке, требовал соединения с Багратионом, а пока и слышать не хотел ни о каком наступлении. До сих пор это настроение императора совершенно совпадало с планами Барклая, поскольку возможно совпадение инстинкта и расчета. Естественно, что независимый характер и безукоризненная честность министра не стеснялись ни ропотом войск, ни протестами Багратиона. Ретируясь, Барклай последовательно и твердо делал то, что считал необходимым, а в случае крайней нужды мог заслониться повелениями императора. И Толь чувствовал себя в безопасности. Теперь все это изменилось. Настроение императора и планы главнокомандующего разошлись. Барклай находил, что все прежние возможности для наступательных действий потеряны. Французские корпуса с. разных сторон придвигались к Смоленску, и под общим их ударом соединенная сила обеих русских армий, по сравнительной слабости своей, неминуемо должна была быть уничтожена. Наступление сделалось невозможным, - следовательно, и Смоленск защищать было бесполезно. А между тем приободрившийся после соединения армий император требовал наступления. Толь был уверен, что твердый характер министра не позволит ему прекратить ретираду в угоду царю или под натиском недовольства войск. Если прежде он выполнял желания императора, то теперь будет действовать за личный свой страх и вразрез с высочайшим повелением. Может быть, он и спасет армию, но себя погубит наверно. Без поддержки императора в главнокомандующих ему не усидеть... Что же тогда будет с ним, с Толем?
Эти соображения очень тревожили полковника. Не меньше Толя обеспокоен был и Барклай. Страстная кипучесть окружавшей министра ненависти была ему очень хорошо известна. Он не мог не страдать от нее. И действительно, страдал мучительно и глубоко. Часто, очень часто обдумывал он свое положение. Отчего было бы не сложить ему с себя тяжкое бремя главного командования? Почему бы не передать его, к общей радости, Багратиону? Неужели мешало... честолюбие? Нет, твердость. Уж очень жарко пылал Багратион стремлением одерживать победы. Уж слишком самоуверенно смотрели его сторонники в будущее. А Барклай видел действительную опасность и не хотел отказаться от трудной роли, которую назначила ему судьба: спасти Россию...
Однако Толь вовсе не собирался погибать вместе со своим покровителем.
Барклай вышел из кабинета; государев флигель-адъютант и генерал-квартирмейстер Первой армии остались вдвоем. Толь не терял ни минуты. Он отлично чувствовал тон, в котором следовало вести эту беседу.
- Наш главнокомандующий, - говорил он, - благороден, умен, учен, храбр, распорядителен. Но не понимаю, как мог он стать против Наполеона? Ведь русская армия ужасно не любит его!
- Я имею об этом кое-какие сведения, - сказал флигель-адъютант, - но, вероятно, вы знаете больше?
На пухлых губах Толя шевельнулась тонкая улыбка.
- Еще бы! Вот недавний факт. Вчера в ресторации Чаппо гвардейские офицеры хором пели французскую песенку, каждое слово которой - оскорбление главнокомандующего. Нельзя уважать того, кого оскорбляешь. Следовательно... Кажется, я могу и не договаривать. Правда, песенка сочинена кем-то из адъютантов князя Багратиона. Но и в Первой армии ее распевает гвардейский корпус. Вообще...
В комнату вошли Барклай и Ермолов. Глаза Алексея Петровича впились в собеседников. Толь улыбался.
- Вы говорили что-то интересное, Карл Федорыч, - сказал начальник штаба, очевидно желая неожиданным нахрапом припереть генерал-квартирмейстера к стене, - гвардейский корпус... вообще...
Продолжая улыбаться, Толь словно подхватил последнее слово:
- Вообще роль главной квартиры князя Багратиона в разжигании страстей вполне очевидна...
Он повернул свою приземистую и плотную фигуру к Барклаю.
- Я имею в виду, ваше высокопревосходительство, досадительную историю с известным письмом, копии с которого распускаются среди офицеров адъютантами князя Багратиона.
- У меня есть такая копия, - заметил флигель-адъютант, - очень жаль, что генерал Багратион не гнушается подобными шиканами{57}.
Он тоже повернулся к Барклаю.
- Взгляд его величества на них мне довольно известен. Стоит лишь вашему высокопревосходительству донести государю, чем штаб Второй армии занимается, - и князь Багратион... одобрения высочайшего не заслужил бы!
Барклай сидел в кресле, сгорбившись и нагнув плешивую голову. В последние дни он со всех сторон слышал болтовню об этом подлинно несчастном письме. В начале войны он сам отослал его Багратиону. Но отнюдь не предполагал тогда, что из пустой, хотя и неосмотрительной, любезности вырастет злостная шикана. Неужто же, однако, идет она от Багратиона? Как ни был князь Петр Иванович неприятен Барклаю, а усомниться сейчас, под влиянием штабных россказней, в его благородстве казалось Михаилу Богдановичу и тягостно и мелко. Он был искренне признателен всякому, кто рассеял бы эти скверные подозрения. И, словно отыскивая такого человека, поднял голову и внимательно посмотрел на присутствующих.