Он вдруг заговорщицки улыбнулся:
– Ответила она уже на письмо?
Он хотел меня подбодрить. Как многие другие, Тони был смертельно влюблен в мою сестру. Месяца три-четыре назад мне было поручено передать ей от него любовное письмо, на которое она так и не ответила. С тех пор Тони постоянно задавал мне в шутку вопрос, прочитала ли наконец Лиз его послание.
В комнате брата с меня продолжала капать вода, по всему полу за мной тянулись мокрые следы. Марти, в последние годы фанатично увлекшийся компьютером, оторвался от своей ЭВМ:
– Что это с тобой?
Делая вид, что не слышу его, я отвернулся к окну, где ярко светились окна соседнего здания, вдалеке виднелись очертания черневшего в ночи леса. Марти снова склонился над клавиатурой своего бэушного «Коммодора», но сквозь притворную деловитость в нем проглядывала нечистая совесть.
– Ты мне не помог, – сказал я. – Я кричал и звал тебя.
– Я тебя не слышал.
– Ты слышал. Я был у тебя под дверью.
– Я действительно не услышал тебя, Жюль.
Я кинул на него сердитый взгляд:
– Если бы ты открыл дверь, они бы меня отпустили. Тебе достаточно было только показаться на пороге.
Но брат уперся как баран, и в конце концов я сказал:
– Хотя бы признайся, что ты меня слышал. Тогда я тебя прощу.
Прошло еще несколько секунд, и, не дождавшись от Марти ответа, я вышел из комнаты. Когда я в те годы думал о брате, у меня перед глазами вставала закрытая дверь.
* * *
Мы пошли к озеру, я хотел кое-что показать Альве. Была пасмурная ледяная погода, и я впервые за эти годы взял с собой папину камеру. Сам я вышел тепло укутанный, в анораке, с шапкой на голове и завязанным шарфом, и мне бросилось в глаза, как легкомысленно одета Альва. Тоненькие джинсики, сверху – застиранная вязаная кофта. Как сбежавшая из секты беспризорная девочка. Ей, наверное, было холодно, но она не показывала вида.
Когда мы подошли к озеру, уже начинало смеркаться. Несколько приходящих воспитанников интерната катались по льду на коньках.
– Пошли, – сказал я Альве.
Я отвел ее к месту, которое находилось немного в стороне. Здесь было тихо, мы стояли одни на замерзшем озере.
Альва вскрикнула. Она заметила лисицу. Из-подо льда виднелась ее окоченевшая мордочка, но часть тела еще выступала над замерзшим озером, разлохмаченная шкурка была усеяна ледяными кристаллами. Лисица словно окоченела в момент движения.
– Какая ужасная смерть! – дыхание Альвы вырывалось клубами пара. – Зачем ты мне это показываешь?
Я провел перчатками по льду, расчищая снег, чтобы лучше были видны красные глаза лисицы.
– Однажды я видел тонущую собаку. Но тут все иначе. Я подумал, тебе это может быть интересно. От этого веет покоем. Чем-то вечным.
– По-моему, это ужасно.
Альва отвернулась.
– Сейчас тебе это кажется ужасным, но готов поспорить, что через двадцать лет ты будешь вспоминать замерзшую лисицу. – Я невольно рассмеялся. – Даже на смертном одре ты еще будешь вспоминать замерзшую лисицу.
– Не придуривайся, Жюль.
Я сделал несколько снимков, и мы пошли назад в деревню. На небе гасли последние отблески вечерней зари, и местность вокруг нас погружалась в темноту. Похолодало, я сжал в кулаки засунутые в карманы руки. Наконец мы подошли к кафе.
Очутившись в тепле, Альва стала растирать руки. С недавних пор она начала красить ногти, и я подозрительно покосился на ярко-красные кончики ее пальцев: знак перемен и прощания с прошлым. Попивая горячий шоколад, мы говорили о моей сестре: у той снова были неприятности из-за того, что она ночью, ничего не сказав, удрала из интерната.
– Я слышал, что ее скоро вытурят, – сказал я. – Она ни к чему не относится серьезно.
– Мне нравится твоя сестра, – сказала Альва. Как-то раз они мельком встретились в моей комнате. – По-моему, она замечательная красавица. Мне бы такую красавицу-сестру!
Я не знал, что на это ответить. Затем я увидел, как под окном крадучись прошел тот, кого я называл Гиеной. Я проводил его злобным взглядом. Альва же посмотрела на меня так внимательно, что я смутился. Однажды я в приливе откровенности рассказал ей о моем приключении в душевой и теперь боялся, что она считает меня слабаком.
– Надо было дать ему в морду, – расхорохорился я, прихлебывая какао. – Вот раньше бы я его… Сам не знаю, почему я ничего не сделал.
Альва засмеялась:
– Я думаю, Жюль, это хорошо, что ты ничего не сделал. Он же гораздо больше тебя.
Приподняв одну бровь, она спросила:
– Сколько в тебе, вообще-то, росточку?
– Метр шестьдесят.
– Брось! Какие там метр шестьдесят. А ну-ка, встань рядом со мной, давай померяемся.
Мы поднялись и встали возле стола. Как ни обидно, Альва оказалась выше меня на несколько сантиметров. Пару секунд мы стояли совсем рядом, я вдыхал сладковатый запах ее новых духов. Затем она снова села.
– Между прочим, у тебя коричневые усики от какао, – сказала она.
– Знаешь, о чем я иногда думаю? – Я отер губы и посмотрел на нее с вызовом. – Все это как посев: интернат, школа, то, что случилось с моими родителями. Все это посеяно во мне, но я еще не понимаю, что из меня после этого получится. Только когда я повзрослею, настанет жатва, но тогда уже будет поздно.
Я ждал, как она отреагирует. К моему удивлению, Альва заулыбалась.
Сначала я не понял. Затем обернулся и увидел у себя за спиной большого мальчишку из средней ступени. Ему наверняка уже было шестнадцать. С самоуверенной актерской ухмылкой он направлялся в нашу сторону. Альва глядела на него с таким выражением, с каким еще никогда не смотрела на меня, и, пока этот парень разговаривал с ней, у меня появилось убийственное чувство собственной неполноценности. В последующие годы оно так до конца и не изжилось.
* * *
Возле столовой я обнаружил сестру. Она, как королева, восседала на скамейке в окружении одноклассников, покуривая сигарету. Лиз было тогда семнадцать, она была одета в парку с капюшоном и кеды, белокурые волосы падали ей на лоб. Для женщины она была очень рослой – метр восемьдесят, не меньше. Она все еще предпочитала передвигаться не шагом, а бегом, частенько путала внешнее восхищение с искренним чувством и поступала по своему хотению. У Лиз было игривое любопытство к мужскому телу. Когда ей кто-то нравился, она, вместо того чтобы медлить и осторожничать, сразу же хватала наживку. На каникулах она убегала с приятелями старше себя и уже дважды (не без некоторой гордости) возвращалась, доставленная домой полицией.
Сейчас она рассказывала про дискотеку в Мюнхене, ученики вокруг слушали с напряженным вниманием. В эту минуту к ней подошел студент, проходивший у нас педагогическую практику:
– Лиз, ты идешь? Дополнительный урок у тебя уже начался.
– Сейчас докурю и приду, – ответила моя сестра. – И вообще, я не понимаю, с какой стати я должна ходить на какие-то дополнительные уроки, пропади они пропадом!
У Лиз был низкий голос, невольно внушавший робость собеседнику. Притом говорила она всегда так громко, как будто играла перед публикой на театральной сцене. В каком-то смысле так оно и было на самом деле.
Она принялась на виду у собравшихся слушателей спорить с практикантом, поднимая оглушительный крик:
– К черту эту ерунду, не буду я этим заниматься, и не надейся!
Со всеми практикантами она разговаривала на «ты».
– И вообще, я нехорошо себя чувствую, – сказала она, потягивая косячок. – Я больна…
Но тут сама не выдержала и расхохоталась. Сделав напоследок глубокую затяжку, она со вздохом согласилась:
– Ладно уж, так и быть, приду через пять минут.
– Через три, – сказал молоденький практикант.
– Через пять, – заявила Лиз, поглядев на него с такой обворожительной и нахальной улыбкой, что он поскорей отвел глаза.
Все это происходило незадолго до рождественских каникул. На всех этажах перед входными дверьми были развешаны венки, на ужин давали пряники, мандарины и пунш. Общее предвкушение праздника создавало радостную атмосферу, которая, как колокол, накрывала интернат, но меня наступающие каникулы только раздражали. На территории интерната ни у кого не было родителей, и это связывало меня со всеми остальными. Но когда я оказывался у тетушки в Мюнхене, в то время как мои одноклассники уезжали домой к родителям, это отзывалось во мне болезненным чувством.