Отличный повод начать беседу.
– Ваши ученики участвуют?
Глаза Стефани заблестели.
– Конечно! Каждый год. У нас это почти традиция. Теодор Робинсон был одним из первых американских художников, приехавших в Живерни одновременно с Клодом Моне. Самый преданный постоялец гостиницы «Боди»! Потом он стал профессором искусствоведения в США. По-моему, детям из Живерни сам бог велел участвовать в конкурсе, который устраивает его фонд, разве нет?
Серенак кивнул.
– А какие награды получают победители этого конкурса?
– Несколько тысяч долларов. Но главное – многонедельную стажировку в одной из известных художественных школ. В Нью-Йорке, Токио или Санкт-Петербурге. Города каждый год меняются.
– Недурно… А кому-нибудь из местной детворы уже удавалось победить в конкурсе?
Стефани Дюпен заразительно рассмеялась и дружески хлопнула Лоренса Серенака по плечу.
Он вздрогнул.
– Да что вы! Участвуют тысячи школ со всего мира! Но пробовать все равно надо, верно? А вы знаете, в этой школе когда-то учились сыновья Клода Моне. Мишель и Жан.
– Зато Теодор Робинсон, насколько мне известно, больше никогда не возвращался в Нормандию.
Стефани Дюпен удивленно посмотрела на инспектора. В ее широко распахнутых глазах ему почудилось нечто вроде восхищения.
– Неужели в полицейской школе преподают историю искусств?
– Нет, не преподают. Но разве полицейским запрещено любить живопись?
Она покраснела.
– Один – ноль, инспектор.
Ее фарфоровые скулы окрасились нежно-розовым, напомнив лепестки полевого цветка. Заметнее проступили веснушки. Полыхнул лиловым взгляд.
– Вы совершенно правы, инспектор. Теодор Робинсон скончался от астмы в возрасте сорока трех лет в Нью-Йорке, всего два месяца спустя после того, как написал своему другу Клоду Моне письмо, в котором сообщал о намерении вернуться в Живерни. Во Францию он больше так и не попал. Через несколько лет после его смерти, в тысяча восемьсот девяносто шестом году, его наследники основали фонд и объявили о проведении ежегодного международного конкурса художников. Но вам, инспектор, наверное, это не очень интересно? Не думаю, что вы пришли сюда на лекцию об искусстве…
– Нет. Но я бы ее с удовольствием послушал.
Серенак сказал это с единственной целью – заставить ее покраснеть еще раз. Она не обманула его надежд.
– А вы, Стефани? – продолжил он. – Вы сами рисуете?
Она снова взмахнула руками, едва не коснувшись пальцами его груди. Инспектор сказал себе, что это, должно быть, чисто профессиональный жест – она привыкла втолковывать что-то ученикам, для убедительности дотрагиваясь до них.
Неужели она не понимает, что с ним творится?
Серенаку оставалось лишь надеяться, что он вслед за ней не зальется краской.
– Нет, что вы! Я не рисую. Я не… У меня нет таланта.
Ее глаза на краткий миг затуманились.
– А вы? Вы говорите не как вернонец! И имя у вас не здешнее – Лоренс.
– Угадали. Лоренс – это Лоран на окситанском диалекте. Точнее даже, на альбигойском. Меня сюда недавно перевели.
– Тогда добро пожаловать! Альбигойский диалект, говорите? Так, может, ваша любовь к живописи идет от Тулуз-Лотрека? Что ж, у каждого свои художники.
Оба улыбнулись.
– Отчасти вы правы. Лотрек для альбигойцев – то же, что Моне для нормандцев.
– А вы знаете, что Лотрек говорил про Моне?
– Рискую вас разочаровать, но вынужден признаться: я не знал даже, что они были знакомы.
– Были, были! И Лотрек называл импрессионистов мужланами! А Клода Моне как-то обругал придурком. Это правда, он так и сказал. Дескать, надо быть полным придурком, чтобы расходовать свой огромный талант на какие-то пейзажики, вместо того чтобы писать людей!
– Хорошо еще, что Лотрек умер раньше, чем Моне превратился в затворника, писавшего на протяжении тридцати лет одни кувшинки…
Стефани рассмеялась.
– Это как посмотреть. На самом деле Лотрек и Моне в каком-то смысле антиподы. Тулуз-Лотрек прожил жизнь короткую и яркую, и его больше всего интересовали людские пороки. А Клод Моне жил долго, был созерцателем и боготворил природу.
– Возможно, они не совсем уж антиподы? Скорее, один дополняет другого? Очень не хочется выбирать кого-то одного. Нельзя ли заполучить обоих сразу?
Решительно, улыбка Стефани сводила его с ума.
– Вам не удастся сбить меня с толку, инспектор. Я ведь понимаю, что вы пришли сюда не болтать о живописи. Вы расследуете убийство Жерома Морваля, да?
Она грациозно уселась на угол учительского стола и непринужденно закинула ногу на ногу. Сарафан с одной стороны слегка задрался, обнажив часть бедра. Лоренс Серенак почувствовал, что задыхается.
– Мне только одно непонятно, – голосом невинной добродетели произнесла учительница. – Какое отношение к этому имею я?
9
Автобус остановился прямо напротив мэрии. За рулем сидела женщина-водитель. Обыкновенная женщина – не мужиковатая и даже не спортивная. Такая вполне могла бы быть медсестрой или секретаршей. Не знаю, замечали вы или нет, но я все чаще вижу женщин за рулем этих махин. Особенно в сельской местности. Раньше женщинам не доверяли водить автобусы. Наверное, это происходит потому, что сегодня в деревне общественным транспортом пользуются только старики да дети. И профессия – шофер автобуса – перестала считаться мужской.
Я не без труда вскарабкалась на подножку автобуса. Заплатила за билет – женщина-водитель уверенными движениями кассирши отсчитала мне сдачу. Я заняла переднее сиденье. Автобус был наполовину пуст, но я по опыту знаю, что на выезде из Живерни набьются туристы, которые чаще всего едут на вокзал Вернона. Перед больницей остановки нет, но обычно водители проявляют снисхождение к моим больным ногам и высаживают меня, где я прошу. Особенно женщины. Так что это хорошо, что они теперь водят автобусы.
Я подумала о Нептуне. Вчера возвращаться из Вернона мне пришлось на такси. Выложила тридцать четыре евро! Сумасшедшие деньги, вы не находите, – меньше чем за десять километров? Ночной тариф, объяснил водитель. Ясное дело, таксисты пользуются тем, что после десяти вечера на Живерни нет ни одного автобуса. Кстати, в такси шоферы в основном мужчины, женщин почти не бывает. По-моему, они специально кружат по вечерам вокруг больницы, высматривают старух, не умеющих водить. Стервятники! Знают, что никто не станет с ними торговаться. Хотя… Найду ли я такси, когда сегодня поеду обратно? Вроде бы врачи говорили, что вечером машину поймать трудно. Что, если я там полночи простою?
Мне-то что, но я не люблю оставлять на улице Нептуна.
10
Инспектор Лоренс Серенак прилагал неимоверные усилия, чтобы не пялиться на голые ноги учительницы. Он принялся рыться в карманах. Стефани Дюпен смотрела на него простодушным взглядом, как будто в ее позе – она сидела на столе нога на ногу – не было ничего особенного. «Наверное, привыкла так садиться на уроках, – твердил про себя Лоренс Серенак. – Просто привыкла».
– Так что же? Какое отношение все это имеет ко мне?
Инспектор наконец выудил из кармана фотокопию открытки с «Кувшинками».
ОДИННАДЦАТЬ ЛЕТ. С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ!
Он протянул открытку Стефани:
– Мы нашли это в кармане Жерома Морваля.
Стефани Дюпен взяла у него открытку. Читая, она немного повернулась в профиль, и падающий из окна луч света, отразившись от белого листка, озарил ее лицо. В этот миг она напоминала читающую девушку в ореоле света с картины Фрагонара. Или Дега. Или Вермеера. Серенака пронзила странная догадка. В ней ведь нет никакой непосредственности! Каждое ее движение словно отрепетировано, каждый жест строго выверен. Она не просто сидит – она позирует. Стефани Дюпен грациозно выпрямилась. С ее бледных губ сорвался чуть слышный вздох – совсем легкий, но его дуновения хватило, чтобы развеять в пыль глупые подозрения инспектора.
– У Морвалей не было детей… Поэтому вы решили зайти в школу?