– Любезный Иван Кириллович, – мягко, но придерживая незаметно уже начинавшее дрожать веко – так его допек собеседник, – почти нежно проговорил Румянцев, – целиком разделяя вашу мысль, столь часто и подробно излагаемую в Петербург о том, что должно смирять башкирцев кайсаками, а кайсаков смирять башкирцами, позволю себе спросить вас: ваш Тевкелев – он как? Специально разжигает ненависть к нам местных жителей? Ведь поначалу простые башкиры относились к нам – ну, тепло, это понятно, вряд ли, – но терпимо, то есть спокойно, я бы даже сказал, равнодушно. Что нам, собственно, от них и требуется. У них своя свадьба, у нас своя свадьба. Так, кажется, говорят в народе? А Тевкелев…
– Российский полковник Тевкелев знает, дорогой Александр Иванович, в отличие от некоторых, как нужно обходиться с бунтовщиками! И он выполняет мои приказы.
– Ваш крещеный мурза Тевкелев принесет гораздо больше вреда, чем пользы, хоть вы его и держите как главного знатока по вопросу инородцев. Он дик по натуре. Да и кроме того доказывает нам свою лояльность. Слыхали, как говорят: хочет быть святее папы римского?
– Не слыхал. И знать не желаю, чего вы там набрались за границами вашими!
– Да это наше, Иван Кириллович. Ну, не слыхали – бог с ним! Меня-то хоть послушайте: жестокостью ничего не добьешься. Нужно мягче!
– Господин Румянцев! Как начальник Оренбургской экспедиции я буду придерживаться своих методов!
– А я, господин Кириллов, как командующий войсками, своих!
Если обратиться еще раз к пословице: когда паны дерутся – у холопов чубы трещат, разногласия начальников привели к новой вспышке восстания, затронувшей и русские деревни вблизи Уральского завода. Именно с помощью этих русских крестьян, организованных в отряды, преемнику Кириллова – Василию Никитичу Татищеву удалось усмирить зауральскую часть Башкирии. Сторонник гуманных мер, он постоянно конфликтовал и с Кирилловым, и позднее с Тевкелевым из-за их жестокого отношения.
И он, и Румянцев были правы – жестокостью добивались весьма малого. Проведенная Кирилловым в 1731 году карательная экспедиция привела только к новой волне вооруженного протеста. Мягкость же гасила пламя антагонизма. Но начальству, далеко сидящему, как правило, кажется, что подобная мягкость проистекает от нерадения в защите государственных интересов. И поскольку карательные акции с их шумом, пальбой, кровью были более эффектны и благосклоннее принимаются правителями – вот он как за мое, как за свое, крови не жалеет! – то Румянцева убрали первым – назначили правителем Малороссии, быть может вспомнив его дела на Украине еще времени Петра I, когда он упразднил там гетманство и основал Малороссийскую коллегию, Татищева – вторым. Второму повезло меньше. Он был обвинен в злоупотреблениях, против которых он как раз и боролся, отстранен от дел, лишен всех званий и взят под домашний арест. Абсурдность обвинений против него, свидетелями которых выступали явные преступники, высокий суд не волновала. Когда власть намеревается покарать очень ретиво отстаивающих государственный интерес подданных, примером своим показывающих неблаговидность деяний вышестоящих, – тут уж не до логики. Хоть какое бы дело слепить. Ведь недаром говорят: закон, что дышло – куда повернул, туда и вышло!
Румянцев расставался с Казанью, сдавая дела новому хозяину губернии – князю Сергею Дмитриевичу Голицыну, сыну одного из руководителей Верховного тайного совета. После воцарения Анны Ивановны он жил безвыездно в своем дворце в Архангельском, куда и держал сейчас путь Александр Иванович, уважив просьбу князя Сергея и собираясь передать привет сына отцу. С собой к старому князю он взял только Петра, которому и рассказывает о князе Дмитрии Михайловиче, о его брате – фельдмаршале Михаиле Михайловиче-старшем:
– Как ты помнишь, не было у императора более страшного и несносного врага, чем король шведский Карл XII. Война наша со Швецией шла долгие годы. И вот в самом ее начале, когда молодая русская армия еще редко выигрывала сражения у шведов Петр Алексеевич послал князя Михаила Голицына отобрать у Карла одну из самых сильных крепостей, ту, которую он потом назовет Шлиссельбург – ключ-город. Было это осенью 1702 года. Русская армия не смогла сразу взять крепость и начала осаду. Начались морозы, пошел снег! Голицыну привезли приказ Петра: снять осаду и отступить, а он только-только все приготовил к штурму. Тогда князь и говорит курьеру: скажи, мол, Петру Алексеевичу, что я теперь уже не в его власти, а принадлежу единому Богу!
– Ну а дальше?
– Дальше… Был штурм. Голицын сам возглавил штурмовую колонну. Шведы пытались, очень пытались сопротивляться – им еще было в диковинку, когда русские их били. Но все же крепость пала. С тех пор – и навсегда – она русская.
– А государь? Не обиделся за эти слова?
– Может, и обиделся, не знаю. Поначалу мог обидеться. Но Голицын ему подарок такой сделал… Так что князь был щедро пожалован.
– А князь Дмитрий Михайлович воевал?
– Князь Дмитрий Михайлович и так перед державой заслуг имеет предостаточно. И смотри – уже подъезжаем – язык там не распускай. Старый князь строг. Братья при нем без разрешения сидеть не смели. Понял?
– Понял.
– Молодец. Вон, смотри, уже и дворец Голицына.
Подъехавшую карету встретили проворные казачки, так что Румянцевы не успели и оглянуться, как оказалися пред строгими очами хозяина. Первые приветствия и поклоны нарушили немного холодную чинность, но легкая скованность у Румянцевых так и не прошла во весь разговор, весьма короткий.
– Куда путь держите, генерал?
– На Украину, ваше сиятельство.
– Да, бывал… Изменилось там все, поди. Многое в державе переменилось за последние-то годы… И тебя, вот, простили…
– И вас, глядишь, ваше сиятельство.
– Не юродствуй! И не ври – кому врешь-то? Не простят меня. Чувствую, скоро возьмутся за меня. И не так, как раньше. Да и не нуждаюсь я в прощении их. Нет моей вины перед совестью своей и державой! Сделал все, что мог, хотя, может быть, надо было иначе немного. Но ведь хотел как лучше!
– Все хотят как лучше, ваше сиятельство. По крайней мере на словах.
– Обиделся… За то, что одернул тебя за комплименты твои чересчур дипломатические. Или думаешь, почему спросил тебя о прощении? Так не обижайся. Верю я и знаю, что не изменился ты, иначе бы и на порог не пустил – мне тут весточку от Сергея уже передали – а потому спросил, чтобы и ты сам понял, почему так милостивы к тебе. Опору они, Бироны эти, Минихи, Остерманы и прочий сброд чужеземный, ищут в склоках своих в знати нашей, природной. Ибо поняли, что не опасна она им – Петр-то Алексеевич-то насадил все-таки, как и хотел западные привычки своим ближним, ближним ко двору. Так что близ трона и будешь, мжуей, отечество любивших, искать – ан, глядишь, один-два… А еще, мол, где? Нету! Как Диоген будешь ходить, а никого и не найдешь. Поэтому и простил тебе старый грех, хоть и ругал ты немцев – что ты сможешь один? Да и смирился, они считают, ты уж.
– Так что же, ваше сиятельство, и будет так? И делать ничего уж нельзя?
– Нам нельзя. Свой шанс мы упустили. Но Россия велика. Петр-то император, только корочку сколол, а озеро-то глубоко! И что-то там делается! Должно деятся! Иначе во имя чего все муки русские, слезы, кровь, пот наш? И напрасно тогда громил степняков Святослав, напрасно выводил Донской свой народ под татарскую конницу, напрасно сдавали последнее в казну Минина! Святослав говорил, что мертвые сраму не имут. Это, когда они сделали все, что было в их силах и даже больше. А когда покорно подставляли шею под ярмо – тогда имут. И грех их перейдет на детей их, и дети их, рабы, – будут проклинать их!
Князь откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Помолчал, и, не отворяя век, добавил:
– Запомни это, юноша! Тебе жить еще долго – значит, и дел за тобой много. Человек делами своими красен. Делами, на пользу отчизне своей. Ибо что мы оставляем, покидая этот мир? Голыми мы родились – голыми мы и уйдем. От нас остается память. Худая ли, добрая, но только она. Идущие после нас оценят деяния наши. Сквозь все лжи истина пробьется! Не может не пробиться, ибо без нее – не жизнь. И тогда суд людской на весах совести замерит свершения наши. И либо проклянет, либо забудет, либо восславит. Живи так, чтобы, умирая, быть уверенным в этом суде.