Чернявый парень проснулся и стал расспрашивать: кто, откуда, какая статья. Я отвечал осторожно и сбивчиво.
- Ну и напугал вас Герасимов! - презрительно бросил новый сосед.
Утром выяснилось, что сам он вырос в лагерях и тюрьмах, чувствует себя здесь как дома, на воле у матери-дворничихи его не прописывают, как рецидивиста, но в глаза советским людям он может смотреть честно и прямо, поскольку он уголовник, а не какой-нибудь "фашист", вроде меня. Звали его Николай Казаков, по прозвищу "Черный". Был он в это время свидетелем по "политическому" делу. Дело заключалось в том, что блатные во главе с неким Шахматовым терроризировали всю камеру, отбирая пайки и посылки у "мужиков" ("мужики" - растратчики или имевшие "левые" доходы). Доведенные до отчаяния "мужики" стукнули "куму", будто Шахматов за картами обронил:
- Придут американцы, Ёську повесим, чекистов перебьем...
Действительно, ни Ёська, ни чекисты в этой среде большим авторитетом не пользовались. Завели дело. "Свидетель" Казаков упирался:
- Ничего такого не видел, не слышал, играл в карты...
Когда я изложил Николаю свое дело, он долго размышлял, а потом вынес мне оправдательный приговор:
- Мало что ты кричал - он этого не слышал, значит, вреда ему никакого...
Черный с утра до ночи был занят делами блатняцкой общины - мастерил "уду", "пулял" ее, распускал носки для веревок, отдирал дранку от урн, сочинял "ксиву", стучал в стены и, сложив ладони рупором, трубно кричал. Соседи отзывались. Через уборную Колька общался с "законниками", умудрялся получать курево и даже белый хлеб, маргарин, сахар.
И бесподобно пел. Вообще все голоса были поставлены либо под Утесова, либо под Бернеса, но с цыганским надрывом. Песни были душещипательные. Обожая красочные словеса, Колька и от меня перенял одну:
Бананы ел,
Пил кофе на Мартинике,
Курил в Стамбуле
Злые табаки,
В Каире я
Жевал, братишки, финики...
Его песни тоже звучали красиво:
Ах, дайте мне комнату отдельно,
Я ширмой ее отгорожу...
Ах, дайте мне стакан отравы,
Я выпью ее и умру...
Я включился в "самодеятельность", исполнив по батарее отопления "Пускай проходят века, но власть любви велика", и был награжден шумной овацией "пацанов" и воров.
С подъема до отбоя неслась перекличка:
- Да здравствует дедушка Калинин! - вопил простуженным голоском Коля "Кутузов", и весь корпус подхватывал:
- Урра-а-а!
- Да здравствует товарищ Шверник!
- Кара-ууул!
Благодарные сердца пацанов и блатных помнили дедушку Калинина и славили восьмой год подряд за амнистию сорок пятого года. А при Швернике амнистии не было, хотя сорок седьмой год был, вроде бы, достаточным поводом для нее. Задолго до указания партии блатные чествовали Ленина именно в день рождения, а не смерти, как прочие советские граждане. 22 апреля под сводами Таганки неслось:
- Да здравствует дедушка Ленин!
- Ура-а-а! - подхватывали детские голоса.
Впрочем, у них был предшественник, пожелавший Ленину не туманного "здравия", а самого что ни на есть здоровья через тринадцать лет после смерти, и с бокалом в руке провозгласивший:
- За здоровье Ленина и ленинизма!
Тюремная администрация заботилась об идейной закалке и морально-политическом уровне блатных подростков. Специальные воспитатели носили им журналы с картинками. В лагерях им давали возможность учиться, и они отъедали вполне приличные "будки", издеваясь над "фашиста-ми", "анархистами" ("анархисты" те, кто не признает воровских законов), да и над охраной тоже - ведь они "психованные", отчаянные, им все прощалось, даже политическая незрелость. В Таганке я не раз слышал звонкий голосок:
- Да здравствует дедушка Трумен!
И приветствие достаточно стройно подхватывали. Правда, вместо Трумена уже был избран Эйзенхауэр, но традиции ломать нелегко, да Эйзенхауэра еще попробуй выговори.
Колька Казаков сразу же облюбовал мои брюки и долго уговаривал "махнуться":
- Зачем тебе такие брюки? Ты же в карты не играешь! Да все равно у тебя их на первой пересылке снимут!
- Так тогда у меня и твои снимут.
- А... а ты скажешь, что это уже снятые!
- Так я так и буду говорить: это уже снятые брюки!
Он настаивал, сулил дележ "воровским куском" - пока родные не переведут денег на мой счет, я не мог пользоваться ларьком, но я никак не уступал. Убедившись в моей крайней тупости, а главное, неподатливости, Колька стал угрожать, обзывал Лидером Моисеевичем и Укропом Помидоровичем. Несколько раз он схватывался со мной, надеясь добыть вожделенные брюки в бою, но я отбивал его атаки. Дней через пять привели из больнички крупного сутулого пожилого мужчину, Вольфа Израилевича Гольдина, и нас, "фашистов", стало двое. Колька, правда, еще пытался наскакивать на меня, но Вольф Израилевич начинал стучать в дверь, и стычки прекрати-лись. Пользуясь своим численным превосходством, мы могли спать спокойно, под радостные возгласы организованного жулья:
- Спокойной ночи, пацаны и воры! Анархисты и фашисты х... сосите!
БАЛАШИХИНСКОЕ ДЕЛО
Для того, чтобы работяги и соседи не ломали себе язык, Вольф Израилевич еще смолоду стал зваться Владимиром Ильичом, но в сорок девятом году его заставили восстановить в паспорте национальное по форме и непривычное по произношению имя-отчество. Работал Гольдин заведу-ющим производством Салтыковского завода жестяной посуды и жил тут же в Салтыковке в собственном домишке с женой и сыном восьми лет. (Сестра его дикторша радио.) Производственные да и гражданские дела Вольфа Израилевича были в полном порядке. Человек он был авторитетный, уверенный в себе, член поселкового совета. Крупная фигура, волевой взгляд и полное отсутствие интеллигентской нервозности способствовали всеобщему уважению. Иногда он любил развлечься - съездить в Москву, посидеть в ресторане, выпить хорошего вина, съесть министерскую котлетку и навестить давнишнюю, но хорошо сохранившуюся знакомую. При случае и у себя в Салтыковке не отказывался осушить литр в компании с каким-нибудь работягой и мог еще домой того отвести. Блоком Вольф Израилевич не увлекался, Шолом-Алейхемом тоже.
И вот зубная врачиха и землемер, оба евреи, начали строить в Салтыковке дом на паях, чего-то не поделили, начались неурядицы, и они решили пригласить несколько человек, авторитетных для обоих, рассудить их. "Третейцы" (среди которых оказался и Вольф Израилевич) встретились на квартире врачихи всего раз, ни до чего не потолковались и разошлись по домам. А через несколь-ко дней их всех забрали, кроме врачихи и одного инженера, русского. Гольдин, Балантер и Гольдскенар были обвинены в "подрыве советского законодательства", в "создании государства в государстве", и следствие тянулось около двух лет. Лишь бы прекратить ночные допросы, Балан-тер показал, что слушал Би-Би-Си. Следователь добивался, чтобы обвиняемый припомнил, кому он об этом рассказывал (чтобы получилась антисоветская агитация). Гольдскенар признался, что у него в саду золотишко зарыто. В отношении Гольдина нашли страшные улики: во время войны, прочитав в газете заметку о партизане, взявшем в плен несколько немцев, Вольф Израилевич выразил по этому поводу какое-то сомнение. А совсем недавно сказал знакомому, что "Свадьбу с приданым" еще раз смотреть по телевизору не собирается - "Мне же не восемь лет, как сыну". Получилась "клевета на советский народ и на колхозный строй" ("Свадьба с приданым" пьеса о колхозе. Ударница видит во сне Сталина, а старики говорят уважительно: "По человеку и сон"). К этому обвинению было добавлено еще одно - в еврейском национализме. Разойдясь с русской женой, Корвин-Круковской, Вольф Израилевич женился на еврейке и, кроме того, один раз (не желая огорчить распространителя) купил билеты в еврейский театр.
Я был счастлив, что получил хорошего собеседника. Колька умел только петь. На прогулках Колька задирал "попок":
А завтра ута-рам па-акину Пресню я,