Ибрагим, завершив свое обучение в медресе кази Баязада, дополнял его чтением книг по политике и государственному управлению, которые брал в книгохранилище учителя, и с тем же увлечением читал поэтические диваны восточных поэтов, в особенности же любил произведения Низами, Хагани, Фелеки, Абул-Улы, Бейлакани; никогда не забывал, посредством чего прославился во всем Ширване потомок Манучехра, живший в скромном поместье под Шеки, и знал цену слову. Вот почему он не мог простить, что Катиби обидели и, в сущности, отлучили от дворца, за ним же ушли и все остальные поэты.
На торжественный пир в честь заключения договора с эмиром Тимуром не явилось ни одного поэта, и Ибрагим приказал виновным срочно разыскать Катиби с его друзьями-поэтами, пропадавшими нынче в питейных домах, извиниться перед ними и пригласить во дворец. И, кроме того, велел огласить приглашение всем, кто обладал даром слагать стихи, явиться на праздник в Гюлистан. Среди тех, кто обидел Катиби, был недавно назначенный на пост правителя Баку и председателя моря гаджи Фиридун. Растерявшись от неожиданной суровости обычно благожелательного шаха, подданные немедля разошлись на поиски, и ушедший с ними гаджи Фиридун вернулся вскоре и привел с собой бледного, с большими и черными как, ночь, глазами юношу, отрекомендовав его поэтом Гусейни.
Юному поэту было лет шестнадцать-семнадцать. Он был еще безус. Но, выросший и воспитанный, по-видимому, в достойной семье, он без скованности и с достоинством, хотя и сдержанно, сказал, что не находит слов для восхваления шаха-землепашца. Гаджи Фиридун растерялся, и юноша, заметив это, посмотрел на Катиби, который, сидя по правую руку шаха рядом с кази Баязидом, попивал вино из золотой чаши, и сказал с мудрой и странной для его возраста всепонимающей улыбкой: "Но я могу вырастить розу из колючки", - и одной этой фразой доказал, что он знаток и ценитель слова.
Ибрагим слушал в тот день и потом несколько раз рубай и газели, которые юноша читал, подыгрывая себе на уде. Ибрагиму особенно понравились рубай юного поэта, они напоминали ему баяты его матери, и, ощутив силу стихов, сложенных на колючем мужицком языке, о" поручил не выпускать юношу из виду, оберегать его от общества ширванских поэтов - завсегдатаев питейных домов, потому что, созрел. этот юноша станет прекраснейшим цветком дворца Гюлистан, лучшим эдибом шаха и любимцем всего Ширвана.
Но вскоре Ибрагиму сообщили, что юный поэт покинул Шемаху. Говорили, что, влюбившись в дочь шейха Фазлуллаха, проживающего в Баку, он ушел бродить, подобно Мед-жнуну, ибо ее не отдали за него. Говорили, что, начитавшись книг шейха, стал хуруфитом и бродит дервишем в разоренных тимуридами городах и селах. Словом, он исчез и больше не появлялся.
В первые годы своего правления Ибрагим часто заезжал в Баку для помощи гаджи Фиридуну в деле восстановления морской торговли солью, нефтью и рыбой. В одну из таких поездок он стал свидетелем удивительного зрелища. Молодой человек с лицом янтарного цвета, длинный и худой, как жердь, стоя на каменной базарной ограде, громко читал народу, вышедшему встречать шаха, стихи, в которых то и дело звучали слова "Анал-Хакк!".
Ибрагим оглянулся на гаджи Фиридуна. "Этот юноша, он что, с неба свалился? Не знает, что слов этих нельзя произносить вслух? Позови его к себе и сделай внушение, чтобы это не повторилось", - сказал он гаджи Фиридуну, но правитель Баку уклонился от повеления. "Это Насими, шах мой, - ответил он. - Его устад, шейх Великой среды, и тот не запрещает ему этих слов, кто ж таков я, чтоб запретить ему?"
Ибрагим придержал коня, внимательно вгляделся в Насими и узнал в нем юношу, читавшего во дворце Гюлистан под псевдонимом Гусейни.
Кази Баязид, ехавший, как обычно, справа от шаха, заметив живой интерес на лице Ибрагима, обращенном к юноше посоветовал: "Ну, раз уж он сыскался, вели ему ждать нас здесь и никуда не отлучаться, на обратном пути заберем его с собой!"
Визирь визирей знал, что вечно хмельные Катиби и его друзья не по сердцу шаху. Но Ибрагим, обратив внимание визиря на белоснежную хиргу поэта, сказал: "Нет, кази, он мне не подвластен".
Спустя годы "неподвластный" поэт появился в облике халифа Фазла под именем Сеида Али, и Ибрагим, забыв было про то, что это посол Фазлуллаха, залюбовался им. Очаровавший его еще в ранней юности степенным не по возрасту достоинством, поразивший затем неосторожными выкриками на базаре, сейчас поэт пленил его физическим совершенством.
В действительности Насими был вовсе не так широк в плечах, как казался, широкоплечим его делала белая хирга, сшитая под прямым углом от плеча, и, как у всех высоких и худых людей, у него была несколько впалая грудь. И если многих, как сейчас Ибрагима, поражала мужественная красота Насими, то крылась она, несомненно, в аскетически янтарном цвете его лица, в глубине его темных глаз, во вскинутой голове, во всей его гордой осанке. Ибрагим, не избалованный мудрым и дальновидным окружением, обреченный на самостоятельность, весьма похожую на одиночество, не доверявший никому, кроме принца Гёвхаршаха, смотрел на поэта долгим взглядом, как если бы сожалел, что это воплощенное величие служит не ему, а кому-то другому. И спокойным, даже печальным голосом, никак не вязавшимся с тем гневным состоянием духа, в котором он пришел сюда, спросил: "С каких же это пор поэт, известный некогда в Ширване как Гусейни, стал называться Сеидом Али Насими?"
Насими улыбнулся своей всепонимающей улыбкой.
- Шах мой, я зовусь Сеидом Али со дня рождения, - сказал он. - Мой предок был сеидом. Али - это имя, которое прошептал мне на ухо отец - суфий, славивший в новорожденном сыне могущество имама Али. Гусейни же я подписывался в честь Гусейна Халладжа.
Судя по тому, что послов не допустили во дворец и неуважительно остановили у ворот, с ними и говорить-то не собирались, но шах слушал с вниманием, и Насими продолжал:
- Имадеддин - опора веры - мое второе имя. Насими же - дыхание уст его - я разумею своего Устада... При этих словах Ибрагим помрачнел.
- Я вызывал шейха Фазлуллаха! - сказал он глухим голосом. - Где шейх?