Литмир - Электронная Библиотека

И вновь я летел невысоко над землей. Неторопливо убегали подо мною куда-то вдаль холмы, и леса, и долины. тихие солнечные сонные городки мирно дремали у хайвеев. и едва слышная райская музыка переполняла мою душу. вот в таком городке я родился, сделал первые шаги по земле, поцеловал первую девушку. Близ такого городка похоронил мать, потом и отца. И меня завещаю похоронить там же. Только не подумайте. что он удобный и естественный погост. Нет. Такой городок — основа национальной морали. В значительной степени он — Америка…

Кругом черным-черно. Льет сильный дождь. Не видать ни зги. Жив ли я? Жив, наверно. Ибо ничего не болит, лишь голова. Но я не могу, не могу сбросить этот венок, нет сил для единого резкого движения. Сегодня, глядя на Пилата и девушек, я вспомнил свою первую и единственную любовь. Она была дочерью виноградаря Симона. Ее звали Саломея. И было мне пятнадцать, а ей тринадцать лет. Как-то было сильное землетрясение. Я бежал на ближний пустырь, и у храма, прямо на дороге, споткнулся о девочку. Она была недвижима. Я поднял ее на руки и понес. На пустыре она пришла в себя, и тут мы увидели, как разрушился храм. Земля гудела вокруг, но мы не слышали шума падающего здания — было довольно далеко.

— Прямо куполом на то место, где я упала со страха, сказала Саломея. — Если бы не ты…

Она поцеловала мою руку.

Мы любили смотреть на звезды. Тихонько убегали из дома я от двоюродного дяди, она от родителей — на тот самый пустырь, прятались в траве и молча лежали на спине, прижавшись плечами. Потом мы путешествовали со звезды на звезду, а то по такой большой, такой близкой, такой прекрасной Луне.

Однажды Симон поехал на лошадях к морю (приходил корабль из Греции с корнями виноградных лоз) и взял нас с собой. Какой же это был праздник море, солнце и Саломея! Она выходила из волн как нимфа, и волосы падали ей до пят. Взявшись за руки, мы бежали по влажному песку у самой кромки воды и радостно смеялись.

Брызги, соленые и теплые, паруса рыбачьих лодок, бездонное небо — все приводило нас в восторг. Если бы жизнь была вся — как счастливое, беззаботное детство!

На Пасху мы ходили друг к другу в гости. Сидели строго и чинно, как взрослые, ели праздничные блюда. Особенно любили сладости. Когда оставались одни, мы неумело и безгрешно целовались. Однажды я невольно подслушал разговор Симона с моим дядей.

— Девочка созрела, — говорил Симон. — Посмотри на ее груди — набухли как две почки весной на веточке персикового дерева.

— Это так, — улыбнулся дядя.

— Так, конечно, так, — с досадой повторил Симон. — Твой парень трется возле нее все время.

— Что значит „трется“? — решил возмутиться дядя.

— Да разве я против? — миролюбиво добавил Симон. — Только как бы до греха не дошло. Поженить бы их, вот что.

Дядя долго молчал. Мне не было видно его лица. Но когда он, наконец, заговорил, я отлично представил его гримасу, когда он давился, но жевал зеленую сливу.

— Она созрела, да он-то еще не мужчина, а ребенок. Как сделать ее матерью — это он сообразит, я с тобой согласен. Но содержать семью? Нет, не сможет. Нам же брать их на свои плечи и кормить и поить нет ни сил, ни резона, ни возможности.

Через месяц было объявлено о свадьбе Саломеи с сыном купца. Но женой его она не стала. В день свадьбы бросилась с крепостной стены и разбилась насмерть…

Иисус сейчас далеко-далеко. Он несет людям свет добра и сострадания. И я счастлив, что умираю за брата. Последние же мысли о моей любви, в которой — одной! — проявилось все то лучшее, на что способен человек. А он способен на многое. И ради любви становится всесилен, всенежен, всестоек, всепрощающ, все… бессмер… бессмертен.

Иисус, брат мой, слышишь ли ты меня?»

Глава 43

До ут дэс[12]

Джерри метался по Штатам. Сегодня он был в Юте, завтра в Пенсильвании, послезавтра — в Северной Дакоте. Встречи с крупнейшими бизнесменами, инспекционные осмотры своих предприятий, обеды с губернаторами и законодателями — все, казалось, шло обычным своим чередом. Парсел неукоснительно придерживался порядка, который он выработал для себя много лет назад: ранний — шесть часов — подъем (он любил употреблять именно это военное слово, а не какое-нибудь там пробуждение и пр.), полчаса гимнастики, легкий, почти голодный завтрак, обильный, практически неограниченный ленч, а после четырех часов дня — лишь овощи, фрукты, молоко. Дважды в день, утром и вечером, он разговаривал по телефону с Рейчел, трижды — в десять часов утра, в полдень и в три часа дня, — с головным офисом в Нью-Йорке.

Для посторонних все было как обычно, как всегда — Джерри Парсел, магнат, один из индустриальных столпов страны, мудрый и щедрый меценат работал, работал, работал во славу своей империи и Америки. Но был один человек, который знал, что с Джерри Парселом происходит нечто непонятное, неладное, скверное. Этим человеком был Джерри Парсел. То его охватывало такое состояние, когда он не знал, что может совершить в следующую секунду. И он, стремясь уйти от гнетущей потребности совершить нечто непоправимое, включал диктофон или видеофон или хватал трубку телефона и начинал яростно диктовать распоряжения, указания, приказы. Явных противоречий в них не было, но чувствовалась поспешность и непродуманность. Чувствовалась теми, кто работал с Парселом многие годы и утвердился в мысли, что поспешность, непродуманность так же чужды Парселу, как жалость и слюнтяйство. То он вдруг ощущал неизвестный ему дотоле страх одиночества, страх закрытого помещения, страх высоты. И он вызывал к себе в кабинет секретарей, помощников, телохранителей; спешил прочь из здания на улицу, мешался с толпой, уезжал за город и бродил часами вдоль речки, по полю, по лесу. То ему казалось, что он смертельно болен, и он прочитывал кипу медицинских книг, всякий раз облегченно вздыхая, когда казавшиеся ему достоверными симптомами рака или проказы не подтверждались.

«Боже, в чем же я, собственно, не прав? — размышлял как-то Джерри. Он только что приказал посадить самолет на ближайшем аэродроме — ему показалось, что в следующее мгновение этот могучий летающий аппарат разлетится на мелкие куски, и ужас охватил его. Вскоре после посадки он сумел восстановить контроль над собой и провел несколько часов, сидя с Ларссоном в паршивеньком баре провинциального аэропорта. — В том, что я отстаиваю дорогие для меня идеалы? Или в том, что я не даю врагам Америки укреплять их позиции — как здесь, внутри, так и за ее пределами? Или, наконец, в том, что — как я полагаю, — все средства хороши в борьбе против этого богом проклятого дела? И осуществляю этот свой принцип везде, всегда, при любых обстоятельствах?

Подумаешь — земной бог Джон Кеннеди! Таких Джонов тысячи. И каждый может, если судьба его поставит в экстремальные условия, напортить столько, что и на небесах не сумеют исправить. Нет, с ним все ясно, все правильно. Хотя каждый раз возникает проклятый вопрос — кто теперь? Но это, в конце концов, все же лучше, чем поступление принципами. Ведь Джон, кроме всего прочего, был строптивым малым. А строптивость хороша лишь в молодом и необъезженном мустанге… Когда хирург проводит успешную операцию, удаляя злокачественный нарост и когда эта операция способствует одоровлению всего организма, хирургу все благодарны, его объявляют героем, возводят чуть ли не в сан святого. Хотел бы я знать, чем я — не хирург больно Америки?»

За все пять недель, прошедшие со времени последнего разговора с Беатрисой, Джерри ни единого раза не вспомнил дочь по имени. «Она», «ее», с «ней», — только так разрешал он себе думать о Беатрисе. теперь чаще всего она представлялась ему в виде годовалой, розовощекой девчушки с забавными светлыми кудряшками. она улыбалась, протягивала к нему пухлые пальчики, твердила: «Дэдди! Дэдди!». Или он видел ее пятилетним крепышом, для которого наступила пора миллиона вопросов: «Почему птички летают? Почему солнышко светит? Почему ты такой старый? Почему? Почему? Почему…» А сколько было восторга, когда ей, уже подростку, он подарил сделанный по специальному заказу миниатюрный «бьюик» и она стала разъезжать в нем по дорожкам их сада в Манхэттене.

156
{"b":"573969","o":1}