Догадки тетушки Анны не замедлили оправдаться. Прошло всего несколько дней после прихода Захара, а Дуня успела уже заметить в своем муже значительную перемену. Спустя месяц какой-нибудь Гришка окончательно не тем стал, чем был до появления товарища. Он не то чтобы возобновил прежнее упорное молчание или снова сделался мрачен в обращении с женою, - совсем напротив: на этот раз Гришка представлял из себя какого-то отчаянного лихача, бесшабашного гуляку. Он не переставал хвастать перед женою; говорил, что плевать теперь хочет на старика, в грош его не ставит и не боится настолько - при этом он показывал кончик прута или соломки и отплевывал обыкновенно точь-в-точь, как делал Захар; говорил, что сам стал себе хозяин, сам обзавелся семьею, сам над собой властен, никого не уважит, и покажи ему только вид какой, только его и знали: возьмет жену, ребенка, станет жить своей волей; о местах заботиться нечего: местов не оберешься - и не здешним чета! Захар и то говорил, что такую ловкую бабенку, как Дуня, с радостью примут на любой фабрике, что сам Захар похлопочет об этом; что ж касается до Гришки, и толковать нечего! Только свистни они с Захаром, все фабрики настежь, выбирай из любка-любую! То-то будет житье! Эхма, загуляем! Держись только!
Когда Дуня останавливала его, он начинал браниться, заставлял ее молчать или, что еще хуже, начинал трунить над нею в присутствии Захара, называл ее просто дурой, часто даже сам вызывал Захара посмеяться над нею.
Дружба приемыша с работником упрочивалась каждый день. Захар, по-видимому, сложил перед Гришкой величавое свое достоинство: он обращался с ним как с ровней. Они были неразлучны. Дуня поминутно заставала их, сидящих в каком-нибудь украйном месте двора или в лодке. Захар пел песни, наигрывая на гармонии, или разговаривал. Гришка слушал его и украдкою покуривал трубку. Посреди этих дружеских разговоров не раз приходилось ей слышать собственное свое имя, произносимое с похвалою. Дружеские чувства Захара были так сильны, что невольно обращались на жену приятеля. Он принимал живейшее участие во всех трудах ее. Требовалось ли нести белье на ручей и отдать кому-нибудь на руки ребенка, Захар являлся тотчас же к услугам; он не спускал с нее ястребиных глаз, старался всячески угодить ей и следовал за ней повсюду. Скромность Захара заставляла его устроивать всегда таким образом, чтобы все эти ухаживания и угождения оставались тайною для домашних и были известны одной только молодице. Казалось, он вовсе не замечал, как сухо, как досадливо принимаемы были всегда молодой женщиной его услуги; она редко даже отвечала ему, чаще всего отворачивалась и отходила прочь. Любезность Захара только возрастала. Стоило Дуне показаться одной на дворе или у огорода, она непременно встречала работника. Он делал всегда вид, как будто встреча произошла случайно; а между тем, откуда ни возьмись, в руках его появлялась неожиданно гармония. Он прислонялся плечом к воротам или плетню и, умильно поглядывая на Дуню, тотчас же запевал вполголоса какую-нибудь песню, слегка подыгрывая на гармонии. При малейшем движении молодки он обращал глаза в другую сторону, замолкал и ограничивался тем лишь, что сохранял прежнюю молодецкую осанку.
Но мало-помалу вместе с любезностию в нем стала появляться особенная какая-то смелость. Раз даже начал он заигрывать с Дуней. Кроме молоденькой бабы и работника, на дворе никого не было. Окинув быстрым взглядом навесы и крылечко, Захар ловко подкрался к Дуне и нежно прошептал:
- Эки вы сахарные, Авдотья Кондратьевна!
- Отстань! - сказала она, вся вспыхнув от негодования, и так сильно ударила его кулаком, что он отскочил в сторону.
- Что же это вы как спесивитесь?.. Полно, Дунюшка!.. - промолвил Захар, снова приближаясь.
- Подступись только, низкий ты этакой! - вскричала она, сжимая кулаки и становясь в оборонительное положение.
- Ш-т! Что ты кричишь-то… словно режут тебя… - произнес он, оглядываясь вокруг.
- Нет, буду кричать - нарочно буду кричать…
- Полно тебе… ш-т!.. Авдотья Кондратьевна… перестань…
- Чего ты грозишь-то? Чего стращаешь? Думаешь, испугалась, - подхватила она, все более и более возвышая голос. - Нарочно буду кричать: пускай все придут, пускай все узнают, какой ты есть человек… Все расскажу про тебя, все дела твои… Ах ты, низкий! Да я и смотреть-то на тебя не хочу! Низкий этакой! - кричала Дуня вслед Захару, который улепетывал со всех ног в задние ворота.
“А! Так-то ты, голубушка! - подумал Захар, приставляя глаза к щелям плетня и пугливо оглядывая двор. - Ах ты, шушера! Погоди ж, коли так: я тебе дам знать; будешь помнить Захарку!”
К счастию Захара, на голос Дуни никто не явился: все домашние находились на дальнем конце площадки, и похождение его прошло никем не замеченным.
С того же дня Захар переменил свое обращение с Дуней. Он понял, что тут не то, что с фабричными девками: смелостью и удалью ничего не возьмешь - надо вести дело исподволь. Основываясь на этом, он совершенно оставил на первое время свои преследования и принял вид человека, которого обругали или оскорбили самым незаслуженным образом.
- За что тогда осерчала на меня? - сказал он при случае Дуне. - Маленечко так… посмеялся… пошутил… а тебе и невесть что, примерно, показалось! Эх, Авдотья Кондратьевна! Ошиблась ты во мне! Не тот, примерно, Захар человек есть: добрая душа моя! Я не токмо тебя жалею: живучи в одном доме, все узнаешь; мужа твоего добру учу, через эвто больше учу, выходит, тебя жалею… Кабы не я, не слова мои, не те бы были через него твои слезы! - заключил Захар с неподражаемым прямодушием.
В его голосе был даже слышен упрек оскорбленной добродетели, которая приняла твердую решимость отплачивать добром за причиненное зло.
И в самом деле, движимый, вероятно, этой мыслию, стал он с некоторых пор еще усерднее наставлять своего товарища. Действия Захара оставались совершенно закрытыми для домашних. Но распутные поступки - все равно что злые семена: как глубоко ни запрятывай их в землю, рано или поздно окажутся они на поверхности. Первый плод Захарова посева был небольшой зеленый штоф, именуемый в простонародье “косушкой”, который случайно увидела Дуня в руках своего мужа. За этим штофом не замедлили последовать многие штофы. Наставления Захара попали, видно, в плодоносную почву. Нередко в ночное время, когда все спали крепким сном в доме старого рыбака, Гришка украдкою выбирался из клети, исчезал в задних воротах. Опасаясь навлечь на себя гнев мужа, Дуня делала вид, как будто ничего не замечает. Этой мерой она думала сохранить к себе доброе расположение мужа. Говорить ему или усовещевать его - не поможет; пускай же, по крайней мере, думает он, что жена или ничего не видит, или заодно с ним. Со всем тем, как только исчезал Гришка, она поспешно приподымалась с постели и отправлялась по следам его; она ясно различала тогда при трепетном мерцании звезд, как Гришку встречал кто-то на дальнем конце площадки и как потом оба они садились в челнок и переплывали Оку. Куда и зачем отправлялись Захар и Гришка - Дуня не знала. Часто, полная беспокойства и трепетных ожиданий, просиживала она целую ночь на завалинке, отрываясь только, чтобы покормить ребенка. Результат тайных переправ через Оку был всегда тот, что Гришка возвращался шибко навеселе. Раз даже пришел он до того хмелен, что начал шуметь и разбудил тетушку Анну, спавшую с молодыми в смежной клетушке.
- Что ты, беспутный, делаешь-то, а? Что ты делаешь? - с негодованием заговорила старушка, прикладывая попеременно то ухо, то губы к плетню, отделявшему ее от Гришки. - Ах ты, потерянный ты этакой!.. Так-то ты!.. Погоди, погоди, дай старику-то встать: он те даст пьянствовать, беспутный ты этакой!..
При этом Гришка, грозивший в самую эту минуту выбросить старика из саней, притих, как будто мгновенно опустили его на самое дно Оки. Уложив мужа, Дуня тотчас же пошла к теще и упросила ее ничего не говорить Глебу; тетушка Анна долго не соглашалась: ей всего больше хотелось вывести на свежую воду этого плута-мошенника Захара, - но под конец умилостивилась и дала обещание молчать до поры до времени. Все это ни к чему, однако ж, не послужило. Хотя Глеб действительно ничего не видал, не слыхал и даже не подозревал, но он все узнал на другое же утро. Случай помог ему в этом.