Самые крупные магазины, как, например, бывший «Александр» на Невском, продают редкие и более или менее ценные безделушки, по несколько раз перепроданные и переукраденные с «великого» Октября. Тут уж, подлинно, каждая вещь имеет свою историю, и часто кровавую…
Гостинодворская публика почище прочей городской: здесь много жен и содержанок совбар. Они щеголяют короткими юбочками, парижскими чулками…
В простенках ниш, у витрин, лежат, сидят и стоят нищие — их сотни тут. Это новое сословие, новый народившийся класс. Тут же молодец — косая сажень в плечах — безработный. Старенький священник, без прихода, в поношенной рясе… Седая, интеллигентная дама поет по-французски старинные романсы… Тут же корчащееся в страшных конвульсиях, полуголое существо на панели, дико воющее и кричащее… Лицо дамы скорбно, но спокойно, как гипсовая маска. Мы несколько минут наблюдаем за ней. В ее черную шляпку сыплется дождь серебра — очевидно, немало в толпе сочувствующих прошлому, которое олицетворяет эта женщина. А может быть, кому-то стыдно за свое сегодняшнее благополучие, украденное у таких, как эта дама…
Я решил соединить в сегодняшней прогулке по «Ленинграду» приятное с полезным. По «Красной Газете» судя, завтра, в понедельник, состоится собрание «Пленума Ленинградского Совета» по вопросу о «снижении цен»… Приглашаются представители профсоюзов, комсомола, красной армии, ОГПУ и всех парторганизаций… Собрание состоится в здании бывшей оперы Народного Дома, ныне — кино «Великан». Нелишне ознакомиться с кино «Великан», разведать выходы, расположение помещений и пр.
Идем мимо Зимнего Дворца, Александровской колонны, Адмиралтейства…
Смотрю на окна той квартиры, где я жил когда-то. Вспоминаю юнкерские караулы в осиротевшем Зимнем, эпоху бестолковой «керенщины» и темные снежные октябрьские вечера, вдохновившие Блока:
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер —
На всем Божьем свете.
Решетки Зимнего Дворца — нет. Ее сняли советские умники и огородили ею пустырь за какой-то заставой… Дворцовый мост все тот же, деревянный, в ямах и выбоинах, опасный для движения еще с 1905 года. Красавица Нева осталась прежней. После Шпрее, после Сены, как ласкает глаз ее свинцовый простор, ее скованная гранитом ширь и мощь! Как сказочно красив вид на столицу Петра с Биржевого моста… Действительно — город по красоте только Константинополю равный.
Нева пустынна: ни бойких синих «финляндских», ни зеленых «шитовских» пароходов, ни вереницы тупорылых арок с Ладоги, ни «поплавков» у Летнего сада… Сирены и гудки, переливчатые разноцветные огни по вечерам на пароходах — как все это оживляло Неву, столь уныло теперь плещущую волну о гранит «дворцов и башен»…
Люблю тебя, Петра творение,
Люблю твой стройный, строгий вид,
Невы державное течение,
Береговой ее гранит…
Лютая злоба кипит в душе и рвется наружу: здесь, перед Медным Всадником, вздыбившим гордого коня, над украденным у него городом, произнести клятву борьбы, клятву священной мести!..
Над лысым черепом проклятого разложившегося мертвеца, опоганившего святое имя родного города, подписавшего своими скрюченными пальцами подлейший в истории мира приговор Ипатьевского подвала…
Смерть им, смерть этим гадам интернационала, ибо всякий, носящий кличку «коммунист», ответствен за кровь Ипатьевского подвала, виновен в миллионах других убийств, в осквернении души русского народа, виновен в создании той бездны позора, лжи, грязи и крови, куда рухнула Родная земля.
Господь! успокой меня смертью
Или благослови
Ударить в набаты крови!..
Мои спутники испытывают, по-видимому, такое же настроение. Инстинктом, русским сердцем своим чуют они то великое зло, что терзает нашу Родину. Оба они, никогда не принадлежавшие ни к каким партиям, готовы по зову своей совести на бескорыстную жертву, на подвиг, во имя двух простых слов: «Родина и Честь». С этим ощущением себя и Родины они родились, без этого они не могут жить…
Одиночество резко ощущается в центре города-муравейника: ведь каждый встречный — возможный враг. Одни лишь памятники старины — наши союзники и единомышленники… Они, так же как и мы, чужды и враждебны окружающему…
Встречаем шествие: под сеткой холодного, мелкого дождя, под серым питерским небом, бесконечной, плохо выровненной колонной идут сотни девушек и юношей. Эллинское шествие… Они полуголы, промокли, дрожат и, вероятно, голодны. Над головами их печально поникли красные знамена и плакаты с совершенно нелепыми надписями: «Строим новую жизнь!», «Пролетарии, на солнце!», «Да здравствует физкультура!»… Впереди и где-то сзади гремит медь нестройных оркестров… Публика на тротуарах безучастно глазеет на нелепое шествие. Кто-то позади нас хихикает…
Подходим к кино. Хотим взять билеты.
Я подхожу к кассе.
— Три билета, гражданин!
— А вы, товарищи, текстильщики?
— Нет.
— Ну, так сегодня гуляние текстильщиков; посторонним билеты не продаются…
От ворот — поворот…
Углубляемся в лабиринт узеньких, грязных улиц, минуем какой-то подозрительный базар с толкучкой, заходим в темные, вонючие пивные, повсюду наблюдаем жизнь советскую…
Масса пьяных… У кабака обычная русская картина: какой-то пропойца тянет женину шаль на предмет пропития, а она, растрепанная и растерзанная, вырывает конец шали, плачет и голосит на всю улицу. Разыгрывается почти драка, но публика вокруг безучастна — видно, привыкла к подобным зрелищам.
В одной пивной какой-то оборванец — «пьяный в доску», по выражению Димы — произносит длинную, но довольно бессвязную речь, составленную из отборнейшей ругани по адресу коммунистов и советского правительства. Мы, спросив чая, слушаем, не без удовольствия, «оратора», но вскоре, сообразив, что из-за такой речи может быть и скандал с протоколом и записыванием свидетелей, быстро расплачиваемся и уходим.
До позднего часа бродим по мокрым от дождя панелям. Тусклые фонари отсвечивают искрами в лужах. Темно… Снопы яркого света только у клубов, пивных и кино.
Заходим в большое ярко освещенное кино на углу Невского и Владимирского. Вестибюль переполнен публикой довольно непролетарского вида. На нас — людей пролетарского вида — все смотрят, и я чувствую, что мы, и особенно Сергей, вероятно, подозрительны для такого шикарного кино. Рассматриваю себя в большом зеркале. Ничего; во всяком случае, лицо спокойное. А это сейчас поважнее костюма… Рады, когда нас проводят, наконец, на места и тушат свет. Идет фильм из жизни аристократов, миллионеров и элегантных преступников…
Около полуночи — домой, в наш лес…
Неуютно и сумрачно на душе. Друзья мои тоже идут молча, и я чувствую, как невеселы и их думы. Глух и неприветлив черный лес… У перекрестка лесных дорог слышим осторожный слабый свист…
— Тише!
Переглядываемся, выхватываем револьверы, патроны в ствол и, осторожно разойдясь цепочкой, всматриваемся в темноту и крадемся вперед… Свист повторяется, но уже где-то дальше… Вот и убежище наше — как будто все благополучно: портфели с бомбами и маузер на месте. Все как было; мох не тронут. Но нервы натянуты, воображение рисует картину, как чекисты в длинных серых шинелях окружили лес и ждут, пока мы заснем, чтобы взять живыми.
Свист повторяется опять. Я чувствую, что спать нельзя, пока не выясню, что это за свист в лесу. Беру маузер и осторожно, стараясь не ступать на сучки, крадусь на свист. Через пять минут, впрочем, я вернулся: это свистела какая-то ночная птица…
Ложимся на холодный, мокрый мох…
Мне не спится. То грезится жуткий, серый, заплеванный город, то носятся тени прошлых боев, то мысль плывет к оставленным близким, то сердце начинает тревожно и часто колотиться при мысли о завтрашнем дне и ясно встает в воображении — тяжелая зеркальная дверь с медной ручкой и надписью на картоне: «Ц.П.К. и А.П.О.Л.К.»… Завтра, в понедельник, опять вызываются товарищи: Пельше, Ямпольский, Раппопорт и т. д. … на совещание в Центральный Партийный Клуб «о подготовке деревенских пропагандистов»…