— Почему же ты не сказал? Может, помогло бы.
— Да. Возможно. А может, наоборот, разрушило бы все до основания. По многим причинам я хотел, чтобы все осталось по-прежнему. Ты сама знаешь. Не только ради каких-то выгод. А из-за боли, которую причинит расставание. Да, конечно, первые несколько недель после ухода из дома я ликовал. Да и ты, пожалуй, тоже. Но это объяснялось чувством новизны. А вовсе не недостатком чуткости. Но вскоре возникла боль. Я все пытался перекинуть ее в другую область. Все думал, что она связана с мыслями о смерти. Прикрывал ее напускным равнодушием. Ввел ее в повесть. Может, даже введу в фильм.
— Зачем?
— Сам не знаю. Наверное, потому, что не захотел посмотреть правде в глаза. Но, признайся я в том, что ненавижу тебя, мы не смогли бы больше притворяться. Понимаешь?
— Ты хочешь сказать, что мы тут же расстались бы?
— Да, если бы я не подавил этого чувства… Не знаю. Это так ранило бы нас обоих, что мы могли бы истечь кровью. И возможно, что те бесполезные, отвлеченные мысли, о которых ты говоришь с таким пренебрежением, сыграли большую роль, чем можно было от них ожидать; может, они как раз и оказались той тысячью и одной веревочкой, которыми связали это чувство — Гулливера… иначе он бы истоптал и сокрушил все вокруг.
— Надо было тебе сказать.
— Нет! — Дуглас страшно устал, и ему стало так грустно, как не было ни разу со времени смерти их дочери. — Нет. Тут уж пощады не было бы. С нас обоих были бы сорваны все покровы, и выяснилось бы, сколь гадки мы друг другу, сколь неприятны, потому что ненависть подогревает человеческое свойство — оно есть, вероятно, в каждом — выискивать в близких их слабости и упирать на них. В каждом из нас есть черты, неприятные другому. Если бы я выпустил свою ненависть на волю, она воспламенила бы нашу обоюдную неприязнь, и в этом пламени мы оба сгорели бы дотла.
— Тогда как теперь я превратилась в камень, — сказала Мэри.
— Но ты уцелела. И есть Джон — он тоже уцелел. — Дуглас помолчал. — И возник Майк.
— А если бы он не возник? Ты бы остался?
— Я бы не ушел.
— Ты покинул меня очень давно, Дуглас, — сказала Мэри, закуривая новую сигарету. — Очень давно, — повторила она. — Ты прав, ты не захотел посмотреть правде в глаза… но и я не захотела. Я оставалась с тобой, зная, что не любима. Да что там — не любима! Постыла! Постылая половину времени, а другую половину просто терпимая, но и это ценой всеобщих усилий. В какой-то момент я должна была взбунтоваться, но не сделала этого; и момент был упущен. И с чем же я осталась? Я не стала искать утешения в Джоне, а вместо этого с головой ушла в работу. Брала все дополнительные уроки, всю необязательную сверхурочную работу. Ты ведь совсем не знаешь этой стороны моего характера. «На Мэри можно положиться. Она всегда выручит!» И надежная Мэри выручала. Если ты превратился в морального урода, то только потому, что я позволяла водить себя за нос. Но на деле все обстоит далеко не так трагично. Оба мы верим в любовь, только мы разлюбили. И не могли признаться себе в этом на протяжении нескольких лет. Наконец нас осенило, но и тут мы не поверили и вели себя так, будто этого просто не могло быть. Но эта была правда. Я тоже всегда буду любить тебя, Дуглас, только ты, которого я люблю, — это не тот, кто сидит сейчас передо мной. И ты не любишь меня сегодняшнюю. Мы удержались от того, чтобы дать нашей ненависти разгореться. Не будем Же сентиментальничать по поводу любви. От нее остался шрам, и больше ничего. Может, шрам, достойный уважения, но и только.
Какое-то время оба молчали.
— Итак, все кончено.
— Да. Кончено.
— До чего же странно. Я все думаю и думаю. Вот взяло и кончилось.
— Ты пойдешь к Хильде.
— Нет. Едва ли. Вряд ли от меня будет кому-нибудь сейчас радость. Ты ведь тоже так настроена. Интересно, правы мы?
— Думаю, что да. — Мэри тоже совсем устала, однако ей, как и Дугласу, не хотелось двигаться, не хотелось спугивать охватившее ее напоследок настроение — последний раз, вероятно, разделенное с ним.
— Все еще может перемениться, — сказал Дуглас. — Посмотри на моих родителей. Было время, когда они так отдалились друг от друга духовно, что превратились в соквартирантов, которых связывает лишь общая крыша над головой да кое-какие воспоминания. А теперь вдруг сблизились — как раз в этом году — и, по-видимому, становятся все ближе и ближе. Значит, перемены возможны. Впрочем, может, они никогда и не отдалялись, а просто прятались друг от друга за ширмами занятости и усталости и шли каждый своей жизненной дорогой, как и все мы. Помню, отец мне говорил как-то, что его отец, старый Джон, жаловался ему, будто от постоянной усталости совсем разучился говорить со своей женой. Нам это не мешало… но были другие барьеры. И может…
— Нет, Дуглас. Ты покинул меня. А я позволила тебе уйти. Вот что случилось.
— Но почему?
— Тут уж надо или начинать с истоков и распутывать все до конца, или оставить тайну неразгаданной. Мы встретились… — начала Мэри и вдруг увидела мысленным взором его, каким он был в день их знакомства: молодого, оживленного, до краев полного жизни, и это видение — о, предательская память — остановило ее. — А теперь вот расстаемся, — закончила она.
— А как Джон?
— Он стал гораздо лучше с тех пор, как мы разъехались. Все это говорят. И ты с ним лучше, чем был раньше.
— Я возьму его погулять завтра утром.
— Нет, только не утром. Он идет в Хит удить рыбу.
— Один?
— Их там несколько — рыбаков. Я ходила раз с ним. Там славно, — сказала Мэри, — очень славно. Они приносят с собой складные стульчики, бутерброды, фляжки и рассаживаются на берегу одного из прудов, забыв обо всем на свете. Он очень это любит. И там вполне безопасно. Ты за него не бойся.
— Тогда я приду днем.
— Хорошо.
Дуглас встал. Было уже очень поздно. Если бы только лечь, он тут же уснул бы как убитый.
— Знаешь, я пришел сюда, не сомневаясь, что останусь.
— На ночь?
— Нет. Навсегда.
— Правда?
— Мне так казалось.
— А теперь?
— Я должен виновато удалиться.
— Виновато? Ну, это только если ты вдруг изменишь кому-то, переспав со своей женой.
— Не только это.
— Ладно уж, — сказала Мэри, вставая. — Без сомнения, у нас будут впереди ночи и попечальней.
— Так я пошел, — сказал Дуглас.
— Иди, — сказала Мэри и прибавила после паузы: — Спокойной ночи!
Дуглас сделал шаг к ней, чтобы поцеловать, но она отпрянула. Он не стал настаивать. Она бесшумно закрыла за ним дверь.
Выйдя на улицу, он остановился на обочине тротуара. Будто что-то оставшееся внутри квартиры не отпускало его. Он безошибочно чувствовал себя на привязи, на цепи даже, и понимал, что для того, чтобы преодолеть это чувство и уйти, ему придется напрячь все силы. Позади оставалось так много. Жена. Ребенок. Прошлое. Трагедия. Прошлое. Счастье. Куда денется этот огромный отрезок их общей жизни?
Так долго они были связаны жизнью и так тесно: терпели капризы друг друга, делили развлечения и болезни, радости и страхи. Да, это не гипербола: он привязан к этому дому. И ему надо порвать самое серьезное обещание, какое только он в жизни давал.
Из глубины комнаты — где он не мог бы увидеть ее — Мэри наблюдала за ним; она понимала, почему он не уходит, — она и сама чувствовала, что корни связывавших их отношений слишком глубоки, чтобы вот так просто взять и уйти, выпустив кровь из вместе созданной жизни.
Они простояли так несколько минут, связанные друг с другом тесней, чем когда-либо, затем наконец Дуглас медленно пошел прочь; Мэри постояла, пока он не исчез из виду, потом с сухими глазами пошла к постели и, не раздеваясь, забралась под одеяло.
Бредя по темным, безлюдным улицам, Дуглас вдруг обнаружил, что у него по щекам текут слезы. Это продолжалось недолго, однако он успел осознать всю тяжесть сожалений и раскаяния, которые ему предстояло еще испытывать в будущем в часы одиночества. И тем не менее он продолжал идти вперед.