Но тоска его не проходила, и когда предложили играть старшину Васкова в спектакле «А зори здесь тихие», Саня уже готов был влюбиться. Декорации писал сам: река с перекатом, на дальнем берегу сосновый лес, в глубине его притаилась избушка, рядом часовенка с голубой крышей. Лес получился уютный, солнечный; никогда не испытывал Саша столько любви, внимания и восхищения, как в том чудном лесу. Вот уж где можно было облюбиться! И домик вышел добрый, и часовня ласковая!.. Девушки лианами висели на его солдатской груди. Лесную жизнь он любил, крики птиц знал, шалаши строить умел. И особенно красиво получалось у него держать на руках умирающих бойцов в юбках. Только одну из них держал он крепче и нарочно заслонял от пуль, удивляя режиссера. А потом женился на ней… И еще было одно странное чувство: они бегали и стреляли на фоне лесной часовни, и Саше казалось, что всем его словам и любви даже по тексту пьесы не хватает чего-то, как голубой маковке ее креста.
Саня выпил из фляжки.
Не научился он дорожить: ни любовью, ни работой, ни прошлым своим. В детдоме, кто ничего не имел, тот был свой, а если что припрячешь, в душе или под подушкой, то – жмотерый! Однажды только Саша спрятал фляжку в брезентовом чехле, подаренную солдатом на вокзале. Потом все же украли; все другие вещи просто взяли, а ее – украли…
Всю жизнь чувствовал он, что занимается не своим делом. Работал художником-оформителем и со скукой выводил гуашью радужные цифры соцобязательств, водил поезда – стыдился за уголь по обочинам среди белых полей, к тому же не любил начальство над собой и жесткий распорядок дня в работе. Если становилось невмоготу, брал рюкзак и уезжал в тайгу. Но и туристам он был чужой. Они ходили в горы, чтобы выгулять душу, как собачку на газоне. А ему, с каждым разом, все труднее было возвращаться в город. Душа задыхалась уже не только от грязного воздуха…
Под утро Саня проснулся от того, что его придавило через брезент что-то теплое и мягкое. Он выглянул из палатки, и спина одеревенела! Медведь!.. Огромная зверюга! Она тоскливо рычала на березу, где висела еще приманка, задрала морду, скаля белые клыки и лохматя когтями несчастное дерево.
Медведица не оборачивалась в сторону палатки, хотя чувствовала взгляд человека. Видимо, не боялась его. Саня даже разглядел раненую лапу на белом стволе. Потом она грузно опустилась, прошлась по краю поляны и ушла. Он понял это, потому что услышал писк комара в углу палатки.
Он выполз на коленях, прислушиваясь, но все звуки тайги заглушало испуганное сердце. Если б он смог сейчас заплакать – горько и с упоением, – то простил бы, казалось, кому-то свое безотрадное детство! Но в душе была холодная ясность. Он вспомнил расстрел собак в детстве. Ему хотелось валяться на поляне, царапать землю ногтями, кусать траву, сойти с ума на время, только бы показать медведице свою звериную изнанку. Пусть придет, понюхает: горе одинаково пахнет у всех!
И еще он понял, что рядом с медвежьей могилкой место единственное безопасное для него во всей тайге. Саня встал на колени, обратил лицо к востоку и перекрестился. Жаль, что у него нет иконы, пусть даже бумажной. «Господи, помилуй!» – шептал он, и душа после страха наполнялась человеческим теплом.
Разглаживая окоченевшую душу, таежный бродяга оглядел поляну, ожидая увидеть медведицу с другой стороны. Три года он бродил в поисках места для дома; видел родник в каменной чаше, возле которой стоял когда-то монастырь; забирался в пещеры старообрядческой церкви, где на стенах еще оставались вырезанные в глине лики святых. Но нигде не задерживалась его душа.
Тем временем утро набирало силу. Горный распадок светлел и ширился.
Саня оглянулся: дальние склоны еще скрывал туман, низко карабкавшийся по влажным камням. Но и здесь он начинал слабеть и рваться, цепляясь за каменные выступы, за одиночные деревья, делая их очертания мутными и призрачными.
Вот так же, чувствовал он, по малому светлому пятнышку, накопилось что-то в нем за многие годы бездомной жизни.
Теперь он нашел!
Душа вцепилась в глинистый бугорок, как в свою родину. Саня свалил сухую талину, улыбаясь и вспоминая ночное тепло, будто он спал в доме с печкой.
И словно приветствуя его, озаренная солнцем долина распахнула холмистую душу во всю ширь; влажная зелень мягко парила, по ближнему хребту отчетливо выступили в ряд стройные пихты. А солнце нашло золотую брешь меж ними и залило поляну длинными белесыми лучами.
За несколько дней поляна покрылась пихтовой корой от срубленных деревьев. Белые склизкие бревна лежали в траве. Но вскоре Саня стал замечать, что душа противилась губить пихты, так гулко стонущие при падении. Чего-то вновь не хватало ему.
Не оставляла его и медведица. Она приходила на могилку, будто тоскующая мать, и слушала, как человечек в одиночку ширкает двуручной пилой.
Была глубокая осень.
Как-то, обедая, он кинул зверю кусок хлеба. Медведица брезгливо оскалилась и отошла. Саня поднял хлеб, обмакнул его кашей и опять бросил в ее сторону:
– Бери, тебе скоро в спячку!
Медведица осторожно взяла хлеб и скрылась в кустах.
А потом наступила зима.
Соловей пробовал жить в соседних туристических избах, но в чужом доме лавка мягка лишь хозяину. Как ни встал – все не вовремя, как ни поел – все не впрок. Солнце не грело через окна, стены не спасали от метели. Он опять уехал в город. Жил в общежитии, где за ним оставалась комната.
Но однажды в феврале не выдержал и навестил свою поляну. Бревна замело снегом. Мерзлые осины стояли в бархатном инее, и тоскливо скрипели на ветру. Пихты запахнулись в белые шубы, пряча где-то под полами медвежью берлогу.
7
Следующей весной он вернулся к родным уголькам.
С поляны почти сошел снег. На темных пеньках срубленных им деревьев сочилась рыжая пена. Саня поставил палатку и взялся за работу. Сопревшая за зиму кора снималась легко, обдавая его сладковатым пихтовым духом. Этот запах напоминал ему вкус ананаса, который ел он однажды в жизни на своей свадьбе.
Саня рубил дом, уже решив окончательно перебраться в тайгу. Иногда приходили к нему туристы, но не верили, что он сможет жить здесь один. Они шли дальше, покорять горы и тоску в себе. Растерять на каменных тропах все, что казалось им ненужным, чтобы вернуться в город с облегченной душой. Туристы напоминали Сане пловцов, которые выныривают на миг за глотком воздуха и опять погружаются в чуждую им стихию.
Медвежий бугорок затянуло густой травою. К тому же зимой повалило кривую березу. Ее обрубок с развилкой Саня воткнул в землю, чтобы не потерять могилку вовсе.
Под раскидистой пихтою он сделал лавку и стол. Садясь за него по утрам, он пил чай с листом смородины. Потом рисовал карандашом на куске фанеры. Что-то просилось наружу, еще неясное…
Когда появилась пучка, пришла медведица: худая и облезлая.
Она чесалась, поводя боками и втягивая сопливыми ноздрями запах чая. В нижнее веко ее впились два клеща, раздувшись красными ягодами.
– Давай, – протянул Саня руку, – я тебе помогу!
Хозяйка тайги улыбнулась, оскалив желтый клык. В этот момент из кустов выскочили два мохнатых колобка.
– Смотри-ка, котята! – вырвалось у него с восторгом.
Медведица рыкнула, и детки затаились в зарослях волчьего лыка. Она обошла и обнюхала поляну, оставив Сане его бревна, затем опять раздался ее ворчливый голос, и медвежата выбрались из кустов. Они носились как дети: догоняя и запрыгивая на спину друг другу, переворачиваясь, отбиваясь всеми лапами, кусаясь и отплевываясь шерстью с травой. Они не боялись человека, чувствуя защиту матери.
Вот чего не хватало Сане в детстве: заступничества! И еще возможности подражать верному примеру. Он и сейчас, среди глухой тайги, ощущал свою безродность, будто кто-то мог прийти и сказать ему: «Здесь не твое место! Уходи!»
Где же оно? Саня искал его всю жизнь. Не помогал и звериный нюх, которым обладал он с малых лет. Тут должна бы душа подсказать!