– Ты не замерзла?..
– Какие-то лохматушки! – возмущалась Катя, не слыша его заботу. – Неровно! Слева еще снимай! Ну-ка, покажи, сколько зацепил? Опять как попало!..
В сердцах Катя сама взлохматила волосы, разметав их во все стороны. Затем собрала обеими ладонями в одну косу, подняв ее над головой, как пучок Чиполлино. (На открывшейся шее вспыхнули розовые пятна.) Вытянутые руки поочередно перехватывали косу, закручивая ее так, будто они танцевали танго втроем.
Затем волосы вновь упали на плечи:
– Стриги!
Ножницы клацали, зубы Сани тоже мелко стучали, и он сжимал их, чтобы не выдать своего волнения. Временами он поглядывал в зеркало: лицо Кати замерло в каком-то ненасытном напряженном ожидании.
Ее рубашка была покрыта волосяной стружкой.
– Поправляй расческой и выравнивай!
Саня уже не слушал ее. Ему нравилась та затаенная покорность, с какой Катя сидела перед ним. И та чуткость, с какой девушка улавливала каждое его движение, осторожно поддаваясь ему. Волосы падали темными лохмотьями на белую рубашку. Саня невольно стряхнул их с бедра, ощутив сквозь тонкую ткань обжигающее тепло женского тела.
– Не надо, я сама!
Катя встала и взяла зеркало:
– Ну, хватит!
Она прошлась немного, поворачивая зеркало с разных сторон.
Потом залезла ладонью за пазуху, спешно вытряхивая лохматушки, а они падали все глубже, и Катя тихо стонала: «Ой, достали… до самой мамки!»
– Иди уж мойся, – отвернулся Саня, чувствуя, что не может больше совладать с собой.
В кастрюльке на печи закипела вода.
Катя схватила миску с клюквой и стала давить ягоду ложкой. При этом она поднимала одну ногу и чесалась ей об другую: «Как хрюшка! – она обдувала лицо, вытянув вперед нижнюю губу. – Уф-ф-ф!»
– Иди, а то прочешешься до дыр! – говорил Саня, потому как молчание его выходило слишком красноречивым.
– Сейчас! Только морс сделаю, – Катя наклонилась над кастрюлькой, сбрасывая выжатые ягоды.
Рубашка ее задралась на пояснице, обнажив тыльные стороны колен. Саня успел разглядеть на них розовые жилки и холеные лепные выпуклости, как у гипсовых богинь.
Крикнула на бегу:
– Пять минут прокипит, снимешь и выльешь сок из миски! – Она схватила полотенце и мыльницу. – Я побежала!.. Сахар добавь! Принесешь мне в баню?
– Принесу…
Сама сказала! Дура. Сама позвала!.. Не дождавшись пяти минут, Саня сгреб кастрюльку голыми руками. «Пойду, – мелькнуло в голове, – или в прорубь спрыгну: там как раз по пояс, или подпорку у бани выбью!..»
Громко стуча валенками о косяк, Саня навалился плечом на дверь бани:
– Можно?
Откуда-то из влажной томительной тишины донеслось:
– Погоди, я рубашку накину…
Утопив кастрюльку в снег, он рванул обледеневшую ручку и вошел в предбанник, наполненный густым влажным паром.
– Ух, как наподдавала-то, из всех щелей валит! – сказал он еще громко, как бы не замечая ее.
Приглядевшись, Саня увидел, что дверь в парную приоткрыта: там потрескивала печь, и красный отсвет прыгал на полу. Спешно натягивая одной рукой узкую рубаху на влажные бедра, Катя держала свечу в другой, обжигаясь капающим парафином. Не обращая на Саню внимания, она опустилась на колени и заглянула куда-то в угол: «Крестик упал…» Саня тоже встал на четвереньки и пополз за ней. На полу валялись старые веники, из щелей пахло мыльным духом лука-слезуна. Он уткнулся головой во что-то мягкое, темечком в ягодицы, не давая волосам встать на дыбы; скользнул губами по голой ноге вниз к изгибам коленей… Заскрипела ткань бывшей занавески (давно уже в белом ситце чувствовал он эту скрытую женственность, особенно когда постанывали на веревке заторы мятых складок); упала и потухла свеча…
На следующее утро Катя бросила ему из своей комнатки:
– Крестик мне найди!
Саня пошел в баню.
Лег на мерзлые веники и замер, чтобы еще раз пережить случившееся вчера. Стыдно не было. Даже наоборот. Мысль о том, что Катя уйдет, была легка. Теперь хоть есть причина! Голова была тяжелой, душа унылой. «Пусть идет, – думал он, – жил один и дальше проживу! Беспокойно все это… Чужая она! С первого дня была чужой…» Теперь ему казалось смешно то, что он надеялся иметь семью…
Он нашел крестик, подержал его на ладони и вдруг почувствовал благодарность к женщине, которая отрезвила его. Саня опять растянулся на березовых ветках, как когда-то в детском шалаше – одинокий и никому не нужный, – выглядывая что-то среди пушистых узоров в зимнем окне.
Крестик отдал уже с обидой на себя.
Катя надела его и торжествующе сказала:
– А я думала, что ты верой своей предохраняешься…
19
К началу февраля снег завалил избу до средины окон. Третий раз за зиму Саня скидывал его с крыши.
С каждым утром над тайгой все больше чувствовалась предвесенняя испарина от крепнувшего солнца. Наметы из твердого снега склонялись над каменистыми обрывами и выкрашивались от теплого ветра серыми рыхлыми слоями. Рукава пихт, крепко прижатые снегом, начали чуть-чуть шевелить зелеными кончиками, будто сокрушались на дырки в рваных варежках. Осины и березы держали на своих ветках цепкие белые лохмотья, оставшиеся после метелей.
Казалось, что тайга еще спит, но будто уже вполглаза.
Снег был испещрен следами зверей и птиц.
Каждое утро Саня уходил в тайгу, словно ему не терпелось прочертить лыжню поперек заячьих следов. Он обходил свой путик: петли на рябчиков были привязаны в тонких ивовых рогатинах под пихтами, а на зайцев – возле приманки с солью.
Катя сидела дома и ждала.
Она не ушла… Первое время им даже неловко было встречаться взглядами. Катя смотрела с затаенным разочарованием, как бы говоря: «Я так и думала!» Но тем не менее он стал ближе ей, потому что понятнее, и даже родней. Хотя каким-то одним больным боком.
Для Сани исчезло чувство праздника по утрам. Они больше не радовались вместе самым простым вещам. Умывалась Катя обыденно, пирожки жарила с черной коркой, клюквенный морс готовила не такой душистый.
И главное, они не загадывали вместе свое будущее.
Прошла неделя, и Саня почувствовал, – это было удивительно! – что с Катей они как-то по-новому сдружились. По крайней мере, в нем исчез въедливый пригляд за девушкой, пропала какая-то упрямая надобность держать душу начеку. Отношения их стали проще и внимательнее друг к другу.
К тому же с каждым днем все сильнее тянуло весною. В солнечный полдень тайга казалась почти оттаявшей, робко тянувшейся ветвями к небу и сетующей на то, что стволы деревьев еще крепко держат снежные оковы.
Однажды вечером в дверь избы постучался кто-то. Соловей крикнул:
– Заходи!
Но гость не торопился. Зашел после второго приглашения.
Он был небольшого роста, обросший темной бородою, на вид лет тридцати пяти. Одет не в рванье, но вид бродяги. Во взгляде что-то шальное, отчаянное. И главное – неприручаемое, как у старых бродячих псов. Снял шапку, глаза были умные и теплые:
– Пустите, люди добрые! – проговорил он с какой-то молитвенной неспешностью.
Саня усадил бродягу возле печки:
– Грейся. Давно ходишь?
– Местный я, охотник.
– Не похож, – усомнился. – А ружье где?
Саня никогда не считал себя бродягой и суеверно боялся этого края жизни.
– Ружье в милиции! А меня отпустили, так сказать, за прошлые заслуги. Предупредили только, чтобы ушел отсюда подальше. – Бродяга заскрипел мерзлыми подошвами ботинок, словно подтверждая свой долгий путь. – Вот пробираюсь сейчас на Кузбасс. Там у меня родня.
Под глазом у него была красная шишка, свежая и болючая, недавно, видимо, на ветку наскочил.
Гость, в свою очередь, с любопытством оглядел избу, будто дивился ее несуразности:
– А там еще комната?
– Хватит тебе места…
Бродяга потрогал рукой угол стены:
– Позже прирубил? – и посмотрел на Катю.
– Для туристов, – объяснил хозяин. В душе его шевельнулась какая-то неясная тревога.