– Жди меня и я вернусь! – кричит Дворкин.
– Ох, Петр Николаевич, мотри не оммани!
– Во, веселая баба, – оборачивается Дворкин к Петровичу.
Тот кивает, думая о чем-то своем.
– Артисты, ети их мать, – в сердцах говорит он, затянувшись цигаркой.
– Ты о ком, Петрович?
– Да есть тут двое. Интеллигенция драная. Вчера погрузку прогуляли, на ночь на палубе улеглись, кубриком погребовали.
– Ниче, Петрович, Север их выправит. Если что, я им пару ласковых скажу.
– Старший-то с хитрецой, то ли проворовался да сбежал, то ли еще что похуже. А парнишечке учиться бы на доктора аль на инженера, а он – тута, с нами, которые в школе по два коридора прошли.
– Жизнь, она, Петрович, по-всякому поворачивает. Вон как река. Где ты видел, чтобы река была ровной да гладкой, как проспект Сталина?
– Так-то оно так, да только на то она и жизь, чтобы чему-нибудь да научить.
– Строем, че ли, ходить?
– И строем тоже! – строго говорит Петрович.
* * *
Молодой конвойный, румяный парень деревенского вида, ходит по мостику баржи с автоматом, приглядывает за крышкой трюма, а сам краем глаза, а то и в полный взгляд, следит за Веркой. А та ведет брата на корму, у них там свой уголок, где на столике обломки посуды, треснувшие стаканы, осколок зеркала, чурочки, мутная вода в банке. Они играют: ходят друг к другу в гости, наливают в стаканы «бражки», пьют, морщатся, занюхивают чурочкой, изображающей кусок хлеба, потом начинают ходить в обнимку, покачиваясь как пьяные, махать руками и петь… Верка становится похожа на разбитную бабенку, у бедного конвойного разгораются глаза, пылают щеки; он чуть не стонет, слюна вожделения выступает на его пухлых детских губах.
В машинном отделении горит неярким светом электрическая лампочка, выхватывая из темноты топку с котлом, трубы паропроводов, генератор, насос-донку, фигуры Кузьмы и Павла. Павел, голый по пояс, подбрасывает уголь в топку, Кузьма деловито регулирует по приборам давление пара и температуру.
Закончив дела, Кузьма поворачивает рожок переговорной трубы, присаживается к столу, на котором – машинный журнал, чернильница, ручка. Кузьма пишет, прислушиваясь к чему-то, слышимому ему одному.
* * *
В рубке лихтера Маруся и Дворкин. Перед Марусей раскрытая лоцманская карта. Дворкин показывает на знаки путевой обстановки, объясняет:
– Видишь, Маруся, во-он перед носом «Сталина» белый треугольник?
– Вижу, дядя Петя, их два, повыше и пониже.
– Это створы. Сейчас повернем, и они будут ровнехонько один под другим.
– Точно, дядя Петя, выравниваются!
– А теперь посмотри за корму. Что видишь на берегу?
– Тоже створы!
– Вот так и ведут караван – по створам. Теперь найди-ка их на карте…
Слышится топот двух пар ног, в рубку входят Дима и Андрей.
– Это кто разрешил? – зычно вопрошает Дворкин и вдруг узнает вошедших. – А, старые знакомые! Заходите, ребятки, вам можно!
«Ребятки» входят, осматриваются.
– Это вы, значит, от стада отбились?
– А мы не в стаде! – дерзко отвечает Дима.
– Э, нет, раз вы в артель вступили, вы уже в стаде, а кто отбивается от стада, тому, сами знаете, что полагается. Как на флоте говорят: хочешь с нами жить в миру, срать ходи в одну дыру!
– Дядя Петя! Бессовестный! – смеется Маруся.
Дима подходит к Марусе, кивает на карту:
– Изучаете?
– Ага! Вот, смотрите, бакена, здесь они черные и белые, а на самом деле они белые и красные, – тараторит Маруся словно выученный урок, – когда вниз идем, белый бакен слева, красный – справа…
Они склоняются над картой, Дима касается щекой Марусиных волос, ему щекотно и необыкновенно приятно.
Подходит Дворкин, закрывает карту:
– Посторонним судовую документацию – нельзя!
– Да какие мы посторонние? – удивляется Дима. – Мы же на работе, как и вы.
Дворкин поднимает вверх толстый палец:
– Указ от 9 мая 1943 года!
– Указ этот, поди, отменен, – подает голос Андрей. – И зря вы так. Ведь мы работать едем, должны знать свой объект. Вы бы нам показали карту Севера: где нас высадят, где мы рыбачить будем.
– Карту Севера? – переспрашивает Дворкин. – Да вы что, ребятки? Там штамп Наркомата обороны стоит! Это же военный документ!
Привалившись толстым животом к штурманскому столику, рассказывает:
– Стояли мы в сорок втором на Диксоне, у причала. Я тогда на другом лихтере помощником плавал. Поздно уже, снег лежал. И вот утром, темно еще было, раздались взрывы. Один! Другой! На одном «моряке» пожар начался, а все знали, что некоторые суда были погружены взрывчаткой. Тут снова взрывы, теперь уже невдали от нас. Я к шкиперу: «Так и так, на рейд надо отходить!» Шкипер давай сигналить. Пароход подошел к нам, взял на буксир и увел из-под обстрела.
– А кто стрелял, дядя Петя?
– Как кто?! Немецкий крейсер. А перед этим он наш ледокол потопил. Все погибли. Только один кочегар добрался вплавь до берега, на острове целый месяц жил…
– А что потом? – спросила Маруся.
– Герой Советского Союза летчик Черевичный прилетел и спас моряка.
– Прямо как в сказке, – усмехнулся Андрей.
– А у нас, – внушительно сказал Дворкин, постучав зачем-то по переговорной трубе, – сказка всегда становится былью. Разве товарищ Сталин оставит кого-нибудь в беде?
Он открывает карту, тычет толстым пальцем:
– Вот этот остров. Как раз тут начнем высадку. Сюда же в сентябре придем для сбора бригад.
Андрей внимательно смотрит на карту, пытаясь, видимо, представить себя на месте моряка: холод, голод, ужас полярного одиночества.
* * *
Конвойный на мостике баржи беспокойно озирается: он потерял Верку из виду, она словно сквозь землю, то есть сквозь палубу, провалилась.
Внизу под ним шкипер собирает обрезки рейки и инструмент. Отходит, любуется делом рук своих. Улыбка удовлетворения озаряет его темное сморщенное лицо. И тут как пилой по жилам:
– Обедать иди, лысый хрен!
* * *
В каюте начальника конвоя полумрак, единственное окно занавешено. Клавдия, в одной нижней сорочке, сидит в ногах узкой железной кровати: вдвоем лежать здесь можно только в известном положении.
– Ой, Федя, как я тебя ждала! Всю зиму! Мой-то все весну ждет не дождется, как он в первый рейс на барже выйдет, он этой рекой просто болеет, а я – другого жду. Что вот пригонят колонну, а начальником у них – офицер! Молодой! Здоровый! Красивый!
Начальник конвоя, который ощущал себя не очень молодым, здоровым и красивым, да и офицер он – так, самый маленький, почувствовал почти что ненависть к этой крупной бабе с жидким пучком волос на маленькой тупой головке.
– И ты… каждый раз? С каждым?..
– Да сколько вас, каждых-то? – искренне удивляется Клавдия. – Что я, мужика не могу иметь, хотя бы раз в год, но чтоб досыта?
– Можешь, – бормочет он и поворачивается, устраиваясь поудобнее, а она понимает его движение по-своему, валится на него, накрывает большим телом, ерзает:
– Ну! Ну!
– Не понукай, – хмурится он, но против воли тащит ее сорочку по толстым бедрам, освобождается от исподнего сам, она приподнимает голый огромный зад и, медленно покачивая им, снова опускается на начальника конвоя все с тем же односложным, но с разными интонациями:
– Ну! Ну? Ну-уууу!!!
* * *
За стеной на такой же узкой койке спит шкипер, свесившись ногами в кирзовых сапогах на пол. На столе пепельница, полная окурков, у кровати на полу полупустая бутылка водки. Светится глазок радиоприемника «Родина», сквозь шум, треск, завывание эфира доносится торжествующий голос диктора:
– …первым свою подпись под Стокгольмским воззванием поставил генералиссимус Иосиф Виссарионович Сталин, главный защитник мира во всем мире!
* * *
Молодой конвойный, сменившись с поста, ходит по корме баржи, ищет Верку. Вдруг его внимание привлекает квадратное отверстие в палубе, неплотно прикрытое деревянной крышкой. Он опускается на колени, приподнимает крышку, смотрит. Глаза долго не могут привыкнуть к темноте, но уши чутко улавливают Веркин голос, он незнакомо, волнующе нежен, гибок, певуч: