А буквально через пару недель знакомый из Боросян рассказал мне о том, что ранней осенью, убирая люцерну, видел, как вдоль зарослей за восточным хвостом става зигзагами ходили два молодых человека с миноискателем. Тогда родился второй, возможно, не самый удачный, эпиграф к главе "Одая".
Тогда же в моей душе частично восстановился покой. Я перестал комплексовать. Пишу как пишется. Пишу, пока прожитое, увиденное и воображённое мной свободно изливается из души на экран ноутбука. На каком-то этапе спотыкаюсь. Беру паузу. Насильно выдавленное звучит фальшиво. Озарение, а на ним вдохновение приходят нечаянно, нежданно, чаще всего в обстановке, далекой, от творческой. Трезво оценивая и осознавая степень художественной ценности написанного мной, я удовлетворен тем, что мне удалось передать читателю, как минимум, эффект присутствия.
Прошло несколько месяцев. Я считал книгу законченной. Но вместо удовлетворения во мне нарастало ощущение нехватки чего-то очень важного, недосказанности. Нарастал и внутренний дискомфорт, вероятно, выпиравший из меня наружу. Однажды Таня сказала:
-Такое ощущение, что ты сам себе кажешься невыносимым. Как будто кто-то разлучил тебя с твоей прелестной любовницей?..
Пожалуй, так оно и было. Я садился за ноутбук, пробегал страницы написанного. Часто, споткнувшись на одной из страниц, внимательно, как будто в первый раз, читал. Почему-то не давал мне покоя отец, такой скупой на рассказы о своем военном прошлом. Вот, если бы сейчас! Я уже не спрашивал бы, сколько немцев он убил и как он за ними гонялся. Сейчас я знаю, о чем спрашивать отца.
В душе моей нарастали, до сих пор незнакомые мне, не испытанные доселе, новые нотки ностальгии. Зрело ощущение внутреннего обрыва связей с минувшим, недосказанность подтачивала внутренний покой.
Будучи в родном селе, глаза останавливаются на памятнике погибшим на фронтах минувшей войны, на памятном мемориале, стоящем в треугольном скверике на перекрестке в центре села. Я чувствовал непонятный немой укор, исходящий от каменных фигур.
А память всё чаще возвращала меня к отцу, прошедшему по дорогам войны с сорок первого по август сорок пятого. Только в отличие от единиц, прошагавшим от Бреста до Сталинграда, а потом до Берлина, мой отец до сорок четвертого находился по ту сторону линии фронта. Нет, он не был разведчиком-диверсантом. Он служил в румынской армии. Несмотря на то, что три года отец прослужил в пожарных частях Бухареста, меня много лет, до самой моей зрелости, не покидало чувство стыда за собственного отца, который безропотно служил в Румынии, союзнице гитлеровской Германии. Не восставал, не стал подпольщиком, не искал связей с советской разведкой.
Много позже пришло осознание таких категорий, как "непреодолимая сила обстоятельств и сила необходимости и случайности". Отец в селе не был единственным, служившим по обе стороны фронта. В процессе работы над главой "Никто не забыт?..." я выяснил, что аналогичный путь прошли более шестидесяти моих односельчан. И это далеко не полный список.
Всё началось с микроскопических глав-рассказов: "О чем рассказывать? и "Трофеи". За ними в течение двух месяцев вылились двенадцать глав, вошедших в новый раздел "Шрамы на памяти". Неожиданно заработала по новому долговременная память. Вспоминались не рассказы на пионерских сборах, а беседы отца с односельчанами. В моей голове произошла переоценка многих событий. Апогеем раздела явилась глава-реквием по погибшим и уже всем ушедшим в небытие, моим землякам, участникам той кровавой мясорубки.
В главе "Школа" меня не покидало ощущение недосказанности о моих школьных учителях. Особенно меня донимали куцые строки, посвященные моему первому в жизни учителю Петру Андреевичу Плахову. Мой первый учитель покинул этот мир, не достигнув тридцати пяти лет. У Петра Андреевича было тяжелое онкозаболевание головного мозга.
Ему было двадцать весемь лет, когда я перешагнул порог нашего первого класса. Мне уже семьдесят, а я всё еще продолжаю чувствовать себя инфантильным, незрелым на фоне моего первого учителя. Около двух лет я вспоминал, делал отдельные наброски, по крупицам собирал сведения о Петре Андреевиче. А глава мне никак не давалась, не шла, не ложилась на экран ноутбука.
Встреча и беседа с Ниной Ивановной Бойко, внучкой квартирной хозяйки, у которой жил Петр Андреевич, стала пусковым стимулом для исполнения моего долга перед памятью моего первого учителя. Когда я закончил главу, пришло сожаление, что я не оставил слова "Реквием" для названия главы о моем первом учителе.
Потом пришло осознание, что, пожалуй, вся моя книга и есть "Реквием" по первым послевоенным десятилетиям, родителям, землякам, моей школе, учителям, моим сверстникам, моему селу, Одае, Куболте, моему и не только моему детству. На мой взгляд, наше тогдашнее детство, прошедшее без телевидения и интернета, было самым светлым, безоблачным и счастливым.
Глава "Марков мост" была задумана мной изначально одной из первых, два года назад. Но никак не ложилась на страницы. Я не мог выйти на очертания её будущей структуры, не мог увидеть мою главу эмоциональной и светлой. Я слишком долго запрягал. Два года?... Сейчас меня не покидает ощущение, что к этой главе, как и, пожалуй, ко всей книге, я шел всю свою жизнь...
В итоге последовали пять суток непрерывного пребывания в состоянии безалкогольного творческого опьянения, с которым я не желал бы расставаться до последней минуты моей жизни. На пять суток я вернулся в события самых светлых и безоблачных моих лет. После серии "Шрамы на памяти", словно соскучившись, глава расстелилась на страницах в едином порыве. Кто-то, безусловно, найдет в ней изьяны, недоработки. Но я считаю главу состоявшейся, своей удачей. Глава "Марков мост" стала лебединной песней моей книги. А может быть, и моей литературной судьбы...
Более двадцати лет назад нас навестил, приехав из Елизаветовки, мой покойный отец. Мы с Женей сидели на широком диване и, упершись спинами в одну общую подушку, читали. Каждый свое.
Отец, проживший большую часть сознательной жизни в добывании хлеба насущного, к чтению художественной литературы относился, как к занятию, находящемуся близко к границе здравого смысла. Чтение представлялось ему занятием праздным, тратой времени, в течении которого можно было переделать уйму работы по хозяйству.
Поздоровавшись, отец сразу взял быка за рога:
- Вокруг крыльца не подметено, огород зарос бурьяном, двери в погреб настежь. А вы зачитались! Что же вы читаете?
Я, в который раз перечитывавший Паустовского, поспешил успокоить отца, сказав, что читаю книгу по психотерапии. Я был не так уж и далек от истины.
- А что это за такая толстая книга у Жени?
- Это "Война и мир" Толстого, дiду. - ответил Женя.
Женя действительно читал рекомендованную учительницей литературы на период каникул эпопею Л.Н.Толстого.
Мой покойный отец с уважением посмотрел на толстый том.
- Это про какую войну он пишет?
- Про первую отечественную, двенадцатого года. - ответил Женя.
- Наверное, крепкий вояка был. Много воевал, если написал такую толстую книгу.
- Нет, дiду, Толстой воевал в Крыму в середине девятнадцатого века. А родился он в восемьсот двадцать восьмом, через шестнадцать лет после первой отечественной. - пояснил Женя.
Я уже писал, что мой отец побывал, как и многие бессарабцы за время Великой Отечественной по обе линии фронта. С сентября сорок четвертого в составе противотанкового истребительного артиллерийского дивизиона закончил войну девятого мая. В Берлине. Солдат подобных подразделений называли смертниками.
- Как он мог писать о войне, если он не месил грязь по колено в феврале и не тянул через топь под огнем немца тонущую пушку? Что он может написать о фронте, если он не стоял сутками, не разуваясь, в окопе, залитом талой водой, перемешанной со снегом? Какую правду он может сказать, если не видел, как под бомбежками и артподготовкой падают, как мухи, почти все те, с которыми он вчера еще вместе ужинал из одного котла?