Нитки для дратвы, мелкие гвоздики, курево покупала ему Керстя. Расходные материалы для ремонта обуви иногда привозили из Атак, либо Могилев-Подольска клиенты, которым он ремонтировал обувь. В числе таких был и мой отец.
Трудно сказать, что заставило сжиться под одной крышей этих двух совершенно разных людей. По рассказам отца, когда он остановил свою кочевую жизнь в Боросянах, ему на вид едва перевалило за сорок, в то время как Керсте уже было под пятьдесят. Среднего роста, он был худощавым, но казался крепко сложенным мужчиной.
Летом он работал раздетым по пояс, накинув только черный фартук. Мышцы живыми буграми перекатывались под его, почти лишенной жира, тонкой матово-смуглой кожей. Волевой подбородок, твердо очерченные губы на правильном, чуть скуластом лице не сочетались с его вздернутым носом.
Высокий, изрезанный множеством горизонтальных глубоких морщин, лоб венчал короткий с густой проседью ежик. Казалось, что каждый его жесткий волос находится на своей строгой орбите, не впуская на нее соседей. При первой встрече облик его уродовали уши. Края их почти до начала мочек были бахромчатыми с прерывистой белой каймой, истонченной над хрящом, кожи. Но через 5-10 минут его уши органично вписывались в его образ и другие, самые правильные, невозможно было представить на его голове.
Когда я первый раз побывал у него с отцом, возвращаясь, спросил, отчего у него такие уши?
- Отморозил человек, и не раз.
Отец знал, что говорил. В ноябре и декабре сорок четвертого более чем сорокаградусными морозами встретил, а потом проводил его город Муром. Там происходило переформирование перед отправкой на фронт воинских подразделений. Многие его однополчане погибли от переохлаждения, так и не попав на фронт. Отец моего двоюродного брата Тавика, Павло Твердохлеб тогда же умер от воспаления легких в деревянном, продуваемом насквозь вагоне еще на подъезде к Мурому.
Звали его по-разному. Называли его Васей, Васькой, Василем. На все варианты своего имени он отзывался одинаково ровно, без тени обиды. Но когда его называли Василием Карповичем, он поворачивался, расслабляя плечи, как бы освобождаясь от чего-то тяжелого и неприятного ему.
А еще взрослые и дети называли его Чижиком. Он отвечал. Никто не знал, что это было: фамилия или кличка. Никто не ведал, откуда он родом, кем работал раньше. На все подобные вопросы он умело не отвечал, переводя разговор в другое русло.
Разговаривал он как на русском, так и на украинском языках. Переход на другой язык у него всегда был неожиданным. Русская речь его была правильной, не засоренной словами-паразитами. Он никогда не матерился. На вопросы он отвечал на русском, четко, как бы маршируя под свою речь.
Когда же он спрашивал, а тем более просил, а так же в разговорах с женщинами, детьми переходил на украинский. В отличие от нашего, елизаветовского наречия, в котором проскакивали польские слова и интонации, его украинский язык был певучим и мягким, речь, казалось, звучала тише, проникновеннее, несообразно его облику.
Нельзя сказать, что его личность никого по-настоящему не интересовала. Отец рассказывал, что в конце сороковых новый, только сменившийся председатель сельского совета на новеньком мотоцикле подкатил к Чижику. Он и раньше бывал у Чижика, но только в качестве клиента.
А сейчас прибыл как лицо официальное, чтобы выяснить личность неизвестного. О чем они говорили в хате, неясно, но председатель уже через несколько минут выскочил со двора. Несколько раз подряд не мог завести мотоцикл, так как не попадал ногой в заводную педаль.
Через пару дней на купленном по дешевке мотоцикле "Харлей" к Чижику подъехал участковый уполномоченный, старший лейтенант, бывший фронтовик Ткач. Чижик пригласил его в хату. Ткач вежливо отказался, усевшись на приспу. Все соседи прилипли к заборам. Что будет? Наряду с любопытством был и страх потерять сапожника, восстанавливающего обувь почти из ничего.
Очень скоро из хаты вышел Чижик, держа в руке толстую красную книгу. Это была "История ВКПБ". Встав прямо перед Ткачом, Чижик открыл книгу и между страниц нашел единственный свой документ, умещающийся на половине тетрадного листа. Ткач долго и внимательно читал его. Потом встал, вернул документ и, пожав руку Чижику, уехал.
Приезд участкового никакого проблеска в личности Чижика не дал. Ткач молчал. На вопрос мужиков, собиравшихся по вечерам возле сельсовета, кто же такой Чижик, ответил:
- Человек.
Но проезжая мимо Чижика, Ткач останавливался и, здороваясь за руку, говорил:
- Здравия желаю, Василий Карпович!
Имя Василия Карповича обрастало легендами, особенно среди пацанов. Нам очень хотелось, чтобы Чижик оказался командиром Ткача на войне. Как в кино. Наши догадки мы подкрепляли тем, что время от времени к Чижику наезжал Ткач, и они подолгу сидели на приспе, о чем-то тихо говорили, больше молчали. Их посиделки завершались тем, что они выпивали по стопке самогона и Ткач уезжал.
Но подлинная история Чижика продолжала оставаться тайной. Страсти стихали. Василий Карпович по-прежнему латал обувь. Я впервые попал к нему летом, после первого класса. Я пришел к нему с отцом, который принес на ремонт целую торбу обуви. Нашей, тетки Павлины и бабы Софии.
Василий Карпович сидел на своей неизменной круглой табуреточке, сгорбившись, и прошивал дратвой по кругу чьи-то огромные ботинки. Его черные руки с узловатыми пальцами, казалось, были пришиты от другого человека.
Шилом с крючком Чижик прокалывал подошву сбоку, на конце ранты с кожей и, сложив пополам кусок дратвы очень быстро, засовывал петельку в ботинок. В мгновение ока убирал шило, на конце которого уже была петелька в крючке. Выровняв концы дратвы, он колол следующее отверстие и, помогая пальцем дратве изнутри и выводил ее в виде петелечки. Просунув наружный конец дратвы в петельку и, отставив шило на фартук, затягивал оба конца. И так далее.
На свою работу он смотрел только тогда, когда прокалывал очередную дырочку. Дальше голова его поворачивалась вправо, и Чижик становился похожим на дятла, выслушивающего дерево. Руки его что-то быстро делали и он снова, отставив шило, рывком затягивал дратву. Шов получался ровный, расстояние между всеми дырочками было одинаковым.
Поздоровавшись с отцом, он перевел глаза на бывшие отцовские, стянутые мамой в поясе, теперь уже мои живописные трусы, доходившие почти до щиколоток, и спросил:
- Не жмет?
- Не-ет, - очень серьезно ответил я.
Получить готовую обувь вызвался я самостоятельно. Перебежав по тропинке свекловичное поле, и поднявшись по улице, я вошел во двор Чижика. Только сейчас я заметил, что калитки и всего забора не было вообще. Я поздоровался, как учила меня мама. Чижик, оттянув, завязанные на затылке резинкой, очки, установил их на лбу.
- Добрый день тебе, - серьезно сказал Чижик и добавил, - Сидай на приспу, подожди, я как раз делаю твой ботинок.
Я был рад этому. Еще на тропинке через поле, я придумывал предлог, чтобы посидеть у него подольше.
Чижик продолжал работу, а я внимательно рассматривал инструменты, содержимое сундучка. Молоток его был похож, если смотреть сбоку, на голову рогатой Никифоровой козы, а клещи были уродливо кривыми. Деревянные и металлические мелкие гвоздики хранились в круглых коробочках из-под монпансье, желтенькие острые гвоздочки были насыпаны в круглую коробочку из-под сапожной ваксы. Рядом было несколько завязанных и затянутых полотняных, потерявших цвет, мешочков.
Мне очень хотелось увидеть их содержимое, но попросить его об этом я стеснялся. Уложив обувь в торбу, он отказался брать у меня деньги, данные мне отцом, сказав:
- Рассчитаемся потом. С отцом.
Вернувшись домой, я отдал отцу деньги и обувь. Выбрав обувь бабы Софии и тетки Павлины, он отложил ее, сказав:
- Отнесешь завтра бабе.
- Не-е. Отнесу сегодня.
Отец, посмотрев на мои запыленные, со сбитыми ногтями на больших пальцах, ноги, промолвил: