Литмир - Электронная Библиотека

На этом самом месте, последнем, предчердачном полуэтаже, согласно деду, после революции произошло ужасное. Бросился в пролет приличный господин. А ля литератор Гаршин, только не своею волей, а попав в облаву к «блоковской шантрапе». По пути на лестнице сбросил бобровую шубу. До самого верха добежал. До запертой двери на наш чердак. Обнаружил, что не вломиться, перекрестился, и махнул через перила.

Шесть этажей звучит невысоко. Но только если забыть о высоте потолков достоевских времен строительства (помните? «— И чего-чего в ефтом Питере нет!.. окромя отца-матери, все есть!»).

Плюс марш вниз, где подвал, а справа в полумраке лежит прямоугольник дна.

Когда я начинал, что было в середине 60-х минувшего века, мне в голову пришла идея под названием «История пролёта». Это было после того, как, ознакомясь с моими опусами, один тридцатилетний питерский прозаик выразил убеждение, что в СССР меня никогда не напечатают. Трагизм. Таких отбрасывают сразу. «А у вас это врожденное. Из-за отца…»

Я знал, что мне себя не переделать. Когда при не рожденном сыне погибает отец «трагически», как тогда золотом оповещали на других, беломраморно-дорогих могилах, трудно ожидать, что на свет появится «солнечный» клоун Олег Попов, а не еще один gloomy Russian[1]. Пророчество я принял к сведению, но все же с Б*** не согласился. Трагизм, то есть, мой главный был в потере Питера. Ту утрату, что с отцом, мне объяснили позже. Но урна с прахом, но простреленная дважды шинель в шкафу, но фото на стене — все это осталось, философски выражаясь, внеположным. Эту же потерю пережил я сам. Она просто стала моей жизнью: невозможность Ленинграда.

Сюда можно было ездить на каникулы, но вернуться было нельзя. Я мечтал, как буду ходить в университет через Дворцовый мост, но когда с аттестатом зрелости открылось уникальное «окно» возможности переменить судьбу, я выбрал не ЛГУ, а Ленинские горы и столицу современной мне империи. Но писал, как и до этого, про Питер. Злоумышляя на неоднозначности слова «пролёт».

Сам по себе — не фигуральный — он был такой, что и сейчас является в кошмарах. Лестничные марши круты и узки, двоим на одной ступеньке тесно. К несчастью, в детстве я возвращался не один, а взрослые — я, мама, говорю о нерадивых — имели обыкновение тащить меня мимо перил. Вид их был ужасен. Деревянные накладки, намозоленные за век руками на подъеме, местами сохранились, чередуясь с железом обнажения основ. С балясинами обстояло еще хуже. До третьего этажа были они чугунного литья, в форме сложных, хотя и поврежденных вензелей с запыленными завитками. Но выше превращались просто в прутья. Выпасть между ними можно было даже в зимней одежде. Но ритм восхождения нарушался еще более серьезными пустотами, поскольку местами прутья были выбиты или, судя по торчащим остаткам, отпилены. Протяжные пустоты были признаны опасными и кое-как перетянуты неколючей проволокой либо веревками от бело-бельевых до разлохмаченно-посылочных. Короткие не ограждало ничего. Эти зияния, врата небытия, мимо которых я всходил из года в год, назойливо приглашали изменить направление и сквозь них шагнуть в пролет.

Колизей - _2.jpg

Возможно, звал отец.

Согласно маме, которая возмущенно восставала против религиозного смирения, так говорила бабушка, когда из-за нарыва на шее моя коротенькая жизнь оказалась под большим вопросом: «Папа его зовет». То есть, дескать, готова была меня отдать — «твоя бабуленька». В отличие от мамы, которая за меня боролась и вырвала у Смерти. Все это я «мотал на ус», отказываясь, однако, от сравнений отцовой мамы с мамой меня. Не о них тут речь. Звал ли меня отец, чтоб я скрасил ему одиночество по ту сторону жизни? призывал ли сам род, сочтя, что отпрыск его излишен и лучше ему сгинуть. Тянуло в пролет так, что я уже предвидел, как все это будет, когда гравитация вырвет меня из ничего не подозревающей взрослой руки. Чтобы видения вдруг не стали явью, я отнимал свою руку и, отстав на ступеньку-другую, начинал восходить в одиночку, держась подальше от пустот и обтирая стену. А на нашем полуэтажье, пока взрослый обеспечивал открытие двери, успевал плюнуть с лестницы. Отчасти чтобы на слух измерить глубину падения. Отчасти в смысле: «Вот тебе!»

Сверху было видно, что путь вниз не совсем свободен. Там поперек на разной глубине были приварены арматурные прутья в количестве трех. Не горизонтально, а наклонно между маршами, словно бы их притягивая. Что это были за скрепы? Назначения не понимал и добивался толкования. Отчим ответил: «Идиотов отпугивать! Чтоб в пролет не бросались!» Но если то были препоны, чем же могли они помешать? Сетку, как в цирке, — я бы понял. Но прутья? Пролететь можно и мимо: если правильно броситься. Но даже если натолкнуться? Не остановят. Не предотвратят. Только отбросят, дополнительно искалечив по пути на дно. Не все ли равно человеку, который заранее согласился оставить после себя только «мокрое место»?

Короче, по мере развития рассказа не только «литературоведу в штатском» — дураку было ясно, что ухнул не только вышеозначенный господин, но за ним, по сути, в пролёте оказались все мы. Три поколения, включая автора. Не пожалевшего ни черных красок, ни сенсорики оскорбительной для обоняния патриотов города Ленина. В подвалах у него там мокла вековая древесина. Мусорные баки во дворе распространяли селедочную вонь. «Колыбель революции», естественно, была обоссана. Однако при этом утверждалось парадоксальное отсутствие фекальных ароматов. Уриной — да. Сладковато-алкогольной. Потягивало, а порой шибало. Но не смердело оскорбительно, как в прочих местах СССР, что есть зло бóльшее, как говорится, по определению.

Изготовленный рассказ с названием «Пролёт» был послан, переадресован и приобщён. На подрыв строя вряд ли он тянул. Но еще менее на укрепление. Что давало основание для заведения «дела» с предупредительным флажком «Подаёт надежды. Глаз не спускать!»

Живи я у Пяти углов, проблем бы с этим не было. Известный дом, «откуда видать Сибирь», можно сказать, рядом — если на машине. Во времена террора, Большого тоже, оттуда даже привозили к нам прямо на дом изуродованного кузена деда: прощание в форме очной ставки. Однако наблюдение за дебютантом осложнилось тем обстоятельством, что задолго до его первых «изготовлений» он был оторван от столицы подрывной словесности, которую считал своей по родовому праву.

Отец был, правда, выпавшим звеном. Но, прояснившись после своей вселенской маяты, придя в первоначальное сознание, я обнаружил на Пяти Углах в живых его отца и мать, то есть мне дедушку и бабушку. Далее цепь при всей своей прочности становилась незримой, пролегая через трехпролетный Большеохтинский мост над Невой на Охту Малую, где пребывала в распаде на составные между чахлых, косых, но удивительно высоких березок, среди кустов бузины и малины, которой тоже есть нельзя, под сочной кладбищенской травой, где «нас», когда-то многочисленных, намного больше, чем живых. Этих последних к началу 50-х осталось всего раз, два — обчелся. Но среди них был я. И не просто среди. Последнее звено. Или, точнее, первое — если считать не из земли. Первопроходец. «Продолжатель рода!»

Когда дед так говорил обо мне гостям, улыбался я фальшиво. Все внутри гримасничало и отстранялось. Я не хотел быть «продолжателем». Основателем — другое дело. Как Петр наш Великий. Совсем, конечно, не кумир, и даже монстр, если вспомнить хотя бы только обезглавленную немку. Однако в Европу прорубил. Что насаждал брутально, спору нет. Но это был не ваш бруталитет. Не мелкий, точечный. Не в жопу себе (Федор Михайлович говорил так, уж простите), а с мыслью о всеобщем благе, обуздании и культурной сублимации разнузданных…

Пресловутое «окно» при нас тогдашних было замазано малярной кистью, как в акушерстве-гинекологии на Рубинштейна, рядом с винно-водочным отделом. Чтобы не дрочили в данном направлении. На ту сторону от рая. Но по сторону сю утверждено уже навеки, благодаря Медному Всаднику в рыцарской кольчуге… красиво вписанному в медальон на мельхиоровом подстаканнике, с помощью которого отчим долгие годы после Ленинграда гонял чаи, а пасынок смотрел и тосковал… зеркальным отражением невозможных всех голландий…

2
{"b":"573481","o":1}