Продуктивной учебе воспитанников и, особенно развитию их творческих способностей, во многом способствовала «своеобразная постановка учебного дела и распределение дня:
побудка: 6:30;
утренняя гимнастика: 7:15–7:30;
утренний чай: 7:30–7:45;
первый урок: 8:00–9:25;
второй урок: 9:30–11:00;
завтрак и свободное время: 11:00–11:30;
строевые учения: 11:30–13:00;
третий урок: 13:00–14:30;
свободное время: 14:30–15:30;
обед: 15:30–16:00;
свободное время: 16:00–19:00;
приготовление уроков: 19:00–21:00;
вечерний чай: 21:00–21:15;
желающие ложиться спать: 21:15;
всем ложиться спать: 23:00».
Так было, утверждает А. Н. Крылов, «чуть ли не со времен Крузенштерна <…> и продолжалось при Епанчине». «Время с 7 до 9 ч практически было также свободное, номинально оно предназначалось для “приготовления уроков”, т. е. надо было сидеть у своей конторки и не разговаривать, а заниматься чем угодно, не мешая другим, хотя бы решением шахматной задачи, чтением любой книги или журнала. <…> Это обилие свободного времени, не раздробленного на мелкие промежутки и не занятого чем-нибудь обязательным, способствовало развитию самодеятельности и самообразования, поэтому громадное большинство занималось по своему желанию тем, что каждого в отдельности интересовало: многие изучали историю, особенно – морскую, читали описания плаваний и путешествий, литературные произведения, занимались модельным делом или постройкой шлюпок и т. п. Я лично заинтересовался <…> математикой, изучая большею частью по французским руководствам университетские курсы, далеко выходящие за пределы училищной программы. <…> общее направление преподавания было при Епанчине: “как можно меньшему учить, как можно большему учиться самим”»[102].
Ярким пятном остались эти вечерние занятия и в памяти Д. Ф. Мертваго: «Придя от ужина, воспитанники расселись по своим пюпитрам; приготовляли уроки к следующему дню <…>. Лампы горели ярко, температура чудная и обитатели залы, после вкусного и здорового ужина, в отличном настроении духа, – каждый занимался своим собственным делом»[103].
В. В. Верещагин замечает: «Прилежные сидели за уроками часов до 11, до 12 и далее, да кроме вставали рано, иногда в 4, 3 даже в 2 часа, особенно к экзаменам»[104].
Имея в виду эту «роскошь свободного времени», А. Н. Крылов замечает: для «одаренного, любознательного и способного юноши <…> это был наиболее подходящий тип школы: она не заглушала его способностей, а давала им свободно развиваться и помогала выработке навыка самому искать посильного ответа на вопросы юного и пытливого ума»[105].
Очевидна, таким образом, атмосфера творчества, поиска. В такие часы избравшие военно-морскую стезю закладывали основы будущей блестящей карьеры, А. П. Боголюбов и В. В. Верещагин рисовали, К. М. Станюкович писал стихи (в 1859 г., будучи гардемарином среднего отделения, стал публиковаться в ж. «Северный цветок»), Н. А. Римский-Корсаков писал Первую симфонию, П. Н. Дурново переводил французских и английских авторов по заказу издательства.
В распоряжении воспитанников была библиотека (к концу первой четверти XIX в. в ней насчитывалось 8519 томов и 287 топографических и морских карт)[106].
Для некоторой части воспитанников, неважно подготовленных для учебы в Корпусе, но чрезмерно самолюбивых и честолюбивых, была характерна зубрежка. «Совершенно был поглощен ежедневными уроками, – писал о себе В. В. Верещагин, – которые приходилось старательно долбить, занимаясь до 12 часов ночи, вставая в 3–4 утра, чтобы не уступить своего места в классе. <…> Осмысливал я преподаваемое плохо, но что непременно нужно было учиться – это знал; знал, что без этого не быть офицером, а не быть офицером – срам!»
Эта борьба за место в классе производит впечатление ненормальности, какой-то болезни: «Здесь, в 1-й роте, поступил к нам сын известного адмирала Завойко, очень тихий, но чрезвычайно самолюбивый мальчик, еще более меня полагавший всю суть учения в выучивании уроков; он пошел сначала четвертым, потом был некоторое время третьим и употреблял невероятные усилия для того, чтобы, сбивши меня, сесть вторым (первым шел Петр Дурново. – А. Б.), хотя безуспешно. Бедный мальчик почти не спал из-за долбления уроков, ложился очень поздно, вставал рано, но я делал не только то же самое, а еще больше: слышишь, бывало, что Завойко велит будить себя в 4 часа, – велишь растолкать себя в 3 и 2. Встанешь, посмотришь: Завойко еще спит – идешь потихоньку в своему столу, зажигаешь свечу и начинаешь долбить. – А Завойко все спит – отлично – значит я выучу тверже его! <…> Я выдержал эту гонку, а он надломился и умер, как доктора засвидетельствовали, – прямо от истощения сил. <…> Жертвой такого же рвения к учению был еще один воспитанник – Бекман, шедший 6-м по классу. <…> Несмотря на все усилия директорского сынка сбить меня с места и сесть вторым – это ему не удавалось, так как и я не зевал, долбил за двоих». (Странно, что 40 лет спустя В. В. Верещагин писал об этом с нескрываемым удовлетворением.)
Естественно, толку от такого «долбления» было мало, и Верещагин признавался: «Если бы меня спросили то же самое, что я отвечал на экзаменах, неделю спустя – я ничего бы не ответил, до такой степени велико было желание “хорошо ответить” и мало старания усвоить себе суть выученного». Причина была еще и в том, что крен был явно не в сторону морской службы: «нравились из наук история, география», «танцевал с увлечением», «молился старательно», но «не люба была арифметика, алгебра, геометрия – вообще математика», делать вычисления «казалось трудным, скучным, незанимательным»[107].
По К. М. Станюковичу, продуктивно использовали свободное время немногие: «Прилежные готовили уроки и делали задачи, немногие читали; большинство бродило по коридорам, по ротной зале и собирались курить в ватерклозете, предварительно поставив часового. Близкие приятели и друзья ходили попарно и “лясничали”». Время для приготовления уроков будто бы даже раздражало кадетов: «Занимайся или нет, но сиди! Это принудительное сидение, разумеется, не по нутру было кадетам, и они то и дело перебегали один к другому или уходили в умывалку поболтать или покурить в своем излюбленном месте». И только время после ужина и до отхода ко сну «было самым любимым временем для разговоров и интимных бесед будущих моряков».
«Развитие кадет того времени было довольно слабое, – утверждает К. М. Станюкович, – чтение было не в особенном фаворе. <…> Очень малочисленный кружок, который читал и интересовался кое-чем, не пользовался никаким авторитетом, а на двух из нас, писавших стихи, смотрели с снисходительным сожалением, как на людей, занимающихся совсем пустым делом. <…> Разговоры и споры, которые велись, имели в большинстве случаев предметом: молодечество, удаль, самоотвержение. Многие закаливали себя: ходили по ночам на Голодай и на Смоленское поле. <…> Спорили и очень часто спорили о том, следует ли повесить двух-трех матросов, если взбунтуется команда, или следует их просто-напросто отодрать как сидоровых коз».
(Прервем Константина Михайловича и заметим: и 30 лет спустя либеральные шоры не дали ему понять, какой серьезный, жизненно важный для военного корабля вопрос обсуждали его юные товарищи. По сути, речь шла о способах обеспечить должную дисциплину. Бунт на военном судне ставил под угрозу его боеспособность, сохранение его как боевой единицы, сохранение его вообще. Разумеется, бунт должен быть подавлен, и речь, действительно, могла идти лишь о степени жесткости этого подавления: вздернуть двух-трех или хватит хорошей порки? Обсуждая способы подавления бунта, кадеты исходили из наличного набора средств, далеко, согласимся, не гуманных.