Я роман этот не считаю удачей. Я вообще не считаю, что Шукшин был мастером крупной формы. «Любавиных» он сам терпеть не мог перечитывать. И это действительно плохая попытка в эпическом роде, все три тома в никуда, по-моему. Но в романе «Я пришёл дать вам волю» есть попытка всё-таки выйти за рамки советской исторической пафосной картины, есть попытка рассказать об этой сосущей внутренней пустоте.
Он не зря взял Разина, которого Пушкин называл «самым поэтическим лицом в русской истории». И поэтическим именно потому, что Разин – личность, Разин индивидуален. Он не просто воплощает, как тогда говорили, чаяния народные. Нет, он – именно личность, и единственная личность среди всех. А те, кем он окружён, – это либо обаятельные бандиты, либо очаровательные придурки, либо люди, просто сознательно уклоняющиеся от всякого исторического думанья, слепо доверяющие атаману. Это тоже не очень хорошо.
Что касается «До третьих петухов».
Владимир Бушин в своих недавно опубликованных дневниках говорит, что чудом напечатали эту вещь. Простите, что я упоминаю этого крайне одиозного критика, автора абсолютного пасквиля на Окуджаву, но и он свидетель эпохи и какие-то ценные сведения он может сообщить. Вот он и сообщает, что первоначально повесть называлась «Не спи, Иван». Это как-то очень странно коррелирует с названием романа Жириновского (у него тоже есть роман, представьте себе), который называется «Иван, запахни душу!». Понимаете, это вечное такое представление о народе как о таком рохле и тюте, как говорил Ленин, о таком беспомощном, добром: «А вот надо душу запахнуть и всем им показать!»
Я боюсь, что Шукшин в своём творчестве с неизбежностью эволюционировал в сторону озлобления, такой злой обиды: на городских, на интеллигенцию, на начальство – на всех. Потому что его Иван… Ну, я напомню сюжет сказки.
Там сидят литературные герои в запертой библиотеке и устраивают такой своего рода суд над Иваном (он дурак) и требуют, чтобы он принёс справку от некоего Мудреца загадочного, что он умный. У диссидентов и в самиздате в большой моде был такой советский фольклор, он позволял очень многое зашифровать, и поэтому, скажем, Стругацкие писали свой «Понедельник начинается в субботу» и особенно «Сказку о Тройке».
У Шукшина тоже несколько в духе Стругацких Иван идёт к некоторому Мудрецу, который всё время накладывает резолюции. Это такой образ гигантского бюрократа. Русский мир у Шукшина вообще ужасно забюрократизирован. И ещё там все со всеми дерутся, все друг друга ненавидят. Помните, там Онегин говорит Атаману: «Только не делайте, пожалуйста, вид, что только вы одни из народа. Мы тоже – народ». Начинается всеобщая свара. Лишний восклицает: «Междоусобица. Пропадём». Пока вдруг Акакий Акакиевич не вскакивает на стул и не кричит: «Закрыто на учёт!» И сразу устанавливается спокойствие, и люди перестают друг друга убивать.
Действительно, может быть, советский бюрократизм был единственным, что как-то сковывало, как-то позволяло ещё не вырваться наружу самым губительным инстинктам. И в этом смысле советская власть при всех её отвратительных минусах играла роль некоего учителя в классе, хотя это был учитель плохой.
Что касается метафор – они довольно очевидные. Понятно, конечно, что Баба-Яга с дочкой – это такие современные мещане. Горыныч – очень хороший образ власти. Ну, образ такой советской, и идеологической, и всякой иной цензуры. Он Ивану говорит: «Вот ты поёшь: “Хаз-булат удало-ой”. Строчку “Она мне отдалась” – нельзя, это эротика. “Голова старика покатилась на луг” – нельзя, это жестокость». В общем, ничего нельзя.
И главное, что и эта Баба-Яга, мещанка такая, которая строит коттеджик, и Горыныч, вот эта духовная власть, – они все от Ивана требуют, чтобы он плясал. Он только одно должен делать – всё время плясать. И он пляшет. Но он не глядит соколом (помните, Горыныч недоволен: «А почему соколом не смотришь?») – он пляшет без улыбки, без взмахов руками. Это пляска такая машинальная, вынужденная.
Потом там есть ещё довольно мощный образ интеллигенции. Интеллигенция – конечно, это бесы, которые осаждают монастырь. Ну, тут надо более глубоко это прочесть. Дело в том, что советская интеллигенция очень даже желала пойти в храм, она желала веровать. И это была не та вера, которую насаждают сегодня, не мракобесие, не запретительство. Нет, это была вера глубокая и серьёзная, такая, как в общении Александра Меня, такая, как у единомышленников отца Сергия Желудкова. Много было тогда людей, которые сегодня совершенно посходили с ума, а тогда были вполне адекватными религиозными мыслителями. Прочтите роман Владимира Кормера «Наследство» – и вы увидите, какая интенсивная духовная жизнь кипела тогда в церкви.
Шукшину, может быть, не без оснований кажется, что интеллигенция внесёт в церковь свою бесовщину, и поэтому у него появляется этот образ Изящного чёрта. И Иван как раз помогает чертям пройти в монастырь. Ну, метафора тут очень простая: народ помогает бесам воцерковиться. Как это происходит, помните? На волне народной песни. Спели они народную песню «По диким степям Забайкалья» – и заплакал стражник, и пустил бесов в монастырь. Метафора довольно очевидная. Не надо сентиментальничать с бесами, потому что они внесут туда свою смуту, свой раскол и повесят свои иконы.
Надо сказать, что эта антиинтеллигентская направленность у Шукшина понятна, объяснима, но ещё горше думать о том, куда его завела бы эволюция. Сегодня неизбежно завела бы даже не в почвеннический лагерь, а в откровенно черносотенский. И я думаю, что даже весь ум и весь талант Шукшина не спасли бы его от очень большой злобы.
Один из самых страшных текстов Шукшина последних лет – «Кляуза», замечательное, такое документальное повествование – заканчивался вопросом: «Что с нами происходит?» Невозможно было понять, откуда этот зверизм, откуда цинизм этот взялся в семидесятые годы, травля в школах, невероятная двойная мораль, алкоголизм почти повальный! Что происходило?
Дело в том, что семидесятые годы были для интеллигенции, точно так же как и русский Серебряный век, временем абсолютно разброда и шатаний. Разброда и шатаний прежде всего потому, что были утрачены духовные основы, что страшно насаждался вот этот дух реакции, дух казённого патриотизма и вообще всякого рода казёнщины, культурные запреты. И в этих обстоятельствах Шукшин, конечно, задыхался.
Тогда очень многие могли быть в одной лодке просто потому, что все они были против цензуры, все они были против насилия государственного, все они говорили: «Сначала мы уберём запреты, а дальше мы договоримся». И Шукшин, и Высоцкий (и не случайно Высоцкий посвятил памяти Шукшина замечательные стихи), и Стругацкие, и Распутин, и Евтушенко – в это сейчас невозможно поверить – были в одной лодке. Больше того, Шафаревич писал требования в защиту Сахарова, против его ссылки и лишения всех званий. Игорь Шафаревич, автор «Русофобии»! И Сахаров поддерживал Леонида Бородина и требовал его освобождения. То есть это было последнее состояние относительной цельности, целостности русской культуры. Но все чувствовали те мощные и страшные силы, которые в ближайшее время разлетятся, которые приведут ко всеобщему разлёту.
Мне кажется, что для тех людей, которые существовали в условиях Советского Союза, самоубийственная стратегия – стратегия саморастраты, стремления жечь свечу с двух концов, как Высоцкий, – это было отчасти способом уйти от грядущей масштабной катастрофы. Как-то успеть умереть, пока ещё жива твоя страна, потому что в новой стране им бы не было никакого места, они бы задохнулись. Ну, представьте себе Высоцкого, поющего перед Белым домом в 1991-м или в 1993-м. Это немыслимо.
Я боюсь, что весь Шукшин – о страшной лжи той системы, которая лишает людей общности, которая лишает их общих ценностей и может удержать их только бюрократическим давлением, давлением власти, только этим трёхглавым Змеем Горынычем. Об этом Шукшин. О том, как утрачиваются общие коды, как невозможно больше разговаривать, как любая попытка живого непосредственного чувства наталкивается на эту же бюрократизацию.