– Начнем, – сказал Зембина, закидывая за плечи рукава контуша. Сделав несколько выпадов, брякнув несколько раз саблями, случаем или умыслом, – только клинок Серебряного скользнул по сабле Зембины и рассек ему немного руку ниже локтя.
– Consomato est! (совершилось!) – произнес он с комическою важностию. – Много одолжен, пан Маевский: злот, который бы мне заплатить за кровопускание, теперь в кармане. Пускай платок пропитается, – прибавил он князю, который заботливо перевязывал его рану, – это завидный цветок для нашего брата героя, – я уверен, что к нему слетятся все наши паненки, как бабочки.
Как ни хвалился хорунжий удальством, но судья был если не искуснее, то гораздо хладнокровнее его в шпажном деле и так умел раздражить противника, что он забыл закрываться, думая только о нападении. Выманив неосторожный удар, судья одним движением руки отразил его и рубнул в открытое плечо Солтыка: сабля раненого выпала из обессилевшей руки; он зашатался.
– Упадаю к ногам панским, – сказал Войдзевич, раскланиваясь с самодовольной улыбкою.
– Лежу у ваших, – отвечал насмешливо Солтык, у которого никакое положение не могло отнять ни веселости, ни охоты играть словами, как опасностями.
– Однако моя сабля так иззубрена, – примолвил судья, – что в следующий раз мне придется пилить своего противника. Благодарю за честь, господа.
Войдзевич удалился, хладнокровно крутя усы и напевая:
Польша богата всяким добром,
Польша славна и мечом, и пером!
– Несносный хвастун! – сказал Солтык, кряхтя от перевязки.
– В этот раз ему есть чем хвалиться, проуча такого лихого рубаку, каков Солтык, – возразил Зембина. – Не только он сам, да и клинок его вырастет теперь двумя вершками.
– Не его уменье, а моя ошибка тому виною.
– Да что ж такое уменье, когда не мастерство пользоваться чужими ошибками? Как ни говори, а придется пану хорунжему сидеть в углу, не танцуя даже польского, целую неделю.
– Да и ты, кажется, с обновкой, пан Зембина?
– Безделица, сущая безделица, не больше крови, как на подписку имени, когда я вздумаю заложить душу свою за бочку венгерского.
Хорунжий, встретя своих людей, отблагодарил товарищей за участие и отправился, поддерживаем ими, в свою комнату для леченья и покоя.
Князь Серебряный был очень рад, что его на время оставили с самим собою: его утомило множество нежданных чувств и происшествий в течение одного дня. Сомнение, безнадежность, ревность и надежда попеременно волновали его душу – но, видя опасность, висящую над головою, он будто потерял волю избежать ее удалением. Так в страшном сне мы видим порой, будто лютый зверь гонится за нами, – и не можем оторвать ног от земли; будто незримая сила влечет нас к пропасти, сердце замирает – и нет сил остановиться!
Не зная куда и зачем, шел Серебряный по берегу небольшого озера, к которому примыкал сад. Едва протоптанная стезя завела его на длинный мыс, далеко впадающий в озеро. Плакучие березы клонили зыбкие своды до самых корней своих, и лучи солнца, просеваясь через сеть зелени, рассыпались блестками по влаге. Мирно лежало озеро в берегах своих – посреди его недвижно плыл лебедь, будто созерцая небосклон, отраженный водами, – подобие чистой души над безмятежным морем дум, в коих светлеет далекое небо истины.
В каком бы состоянии ни был человек, в какой бы век он ни жил, но больше или менее, только всегда природа имеет на него влияние или посредством тела на дух или чрез ум на чувства. Нахмурен, стиснув руки на груди, глядел князь на природу окрестную, и тишина и светлость ее понемногу проникали до его сердца: оно, как ночной цветок, развернулось росе утешения, но утешения, смешанного с горечью. Никогда сильней не чувствуешь одиночества, как взирая на прелесть творения; так бы хотелось, прижав к груди милую, сказать: «Посмотри, как это прекрасно!» – или, склонясь на плечо ее, безмолвно любоваться ее наслаждением! Но когда нет раздела – то чувство, которое могло бы стать счастием, превращается в глубокую грусть.
«Где ты, милая?» – думал князь Серебряный со вздохом… Он поднял очи, и что ж? В десяти шагах от него, под мрачною елью, на дерновой скамье сидела Варвара. В глубокой думе была красавица; в отуманенных печалью глазах ее сверкали слезы: она походила на лилию, спрыснутую вешней росою. Сомнение, досада, грусть – все исчезло для князя; тонкое пламя проникло его существо – он видел только ее, только она существовала для него в целом мире…
– Варинька! милая Варинька! – вскричал он.
Она вздрогнула, вскочила – несколько мгновений стояла в нерешимости изумления – и с радостным восклицанием: «Ты ль это, князь Степан?» – рыдая, упала к нему на грудь.
Серебряному казалось, что все это происходило во сне. Милую ли прижимал он к сердцу, которую считал для себя погибшею? Ему ли растворились вновь двери надежды и радости? Варвара пришла в себя, вырвалась из объятий юноши, но чело ее не пылало румянцем – на нем сияло одно безмятежное удовольствие. Она села рядом с князем и долго, долго смотрела на него.
– Князь, – произнесла она, – я встретила тебя не только как одноземца, но как родственника, как брата! Вот уже более двух лет, как я похищена из отчизны, лишилась матери, забыта родными, не видя русского лица, не слыша голоса родимого. Князь Степан, я одного тебя знала хорошо в Москве – ты любил водить речь с неопытною девушкою – и я часто вспоминала тебя на чужбине; но если б и чужой, и вовсе незнакомый, только русский повстречался мне, я бы рада была ему, как родному. Я с первого взгляда узнала тебя – но, видя эту одежду, слыша ложное имя, я страшилась малейшим движением изменить одноземцу; но когда ты запел русскую песню, – примолвила Варвара с умилением, – сердце во мне закатилось – я убежала поплакать сюда по своей девической воле, по родине Святой Руси! Мое младенчество, мои прежние радости и печали, все, все обновилось в памяти – но когда ты назвал меня семейным именем, мне казалось, что голос матери зовет меня, что я опять дома и в отечестве.
– Я пришел с тем, чтоб возвратить тебе отечество, – сказал до слез тронутый князь.
– Сладок русской душе голос и разум речей твоих – они обещают свободу, – но, ради Бога, будь осторожнее, скрытнее: Лев Колонтай подозрителен – он силен и грозен!
– Хотя бы он и в самом деле был лев, я и тогда похитил бы тебя из когтей его. Но теперь время не слов, а дела: решилась ли бежать отсель этой ночью?
– В эту ночь весь дом будет на ногах, готовятся к завтрашнему дню рождения хозяйки… отложим все до завтра – замешательство и хмель праздничный лучше скроют приготовления к побегу.
– Варвара Михайловна, располагай мною, как Бог внушил тебе, но мне кажется, что замедленье умножит опасности, хотя и удалит некоторые препятствия. Назначенный стрелецким головою в Опочку, я считал тебя пленницею Жеготы и прошлой ночью сделал набег на село панцерных дворян, разграбил его – и, обманутый в своей надежде, решился добраться сюда, чтобы хоть головою своей выручить тебя из плену.
– Ты сделал набег! О князь, князь, у меня нет слов выразить благодарность – и страх за тебя… Колонтай ненавидит русских, Польша в войне с Москвою – и ты, наездник, здесь, посреди врагов – о беги, беги, покуда есть время…
– Мне бежать? Мне покинуть тебя? Скорее дом Колонтая двинется ко Пскову, чем я один отсюда. Для того ли я нашел тебя, чтобы потерять вдвойне?
– Но тебя могут узнать, открыть, прежде чем мы найдем случай к общему бегству… ты, не спасши меня, прибавишь мне раскаяние к печали, что я была виной твоей гибели, – удались, оставь меня моей горькой участи!
Сомнения князя обновились.
– Варвара Михайловна! – сказал он мрачно, – я не понимаю тебя. Одно средство представит тебе увидеть родину – это моя помощь; и ты хочешь удалить ее?
– Я не хочу быть на воле ценою крови твоей.
– Скажи лучше, тебе мило пленничество.
– Князь, князь! ты бы не произнес этого, если б знал, каково птичке и в золотой клетке и как много песку в хлебе чужеземца! Бог видит, превратилось ли во мне сердце русское!