— Где черный хлеб? — спросил мой отец с теми мягкими модуляциями, которые не сулили ничего хорошего.
— О, мсье Зибер! Тысяча извинений! Наш пекарь — тот, что служил в царской пекарне, как раз сегодня утром… Его молодая жена… красавица из Минска, умерла родами! Такая трагедия… мы все рыдали! Младенца назовут Наташей в честь…
— Вы подали борщ без черного хлеба? — мой отец прервал это душераздирающее повествование.
— О, мсье! Такая трагедия! Она была так юна…
— Вы хотите мне сказать, что у вас нет черного хлеба?
— Oui, мсье, да, да!
Беднягу трясло. Мой отец медленно снял большую льняную салфетку с колен, положил ее сбоку тарелки и поднялся. Весь стол сделал то же самое, и мы с королевской важностью удалились из зала, как отряд зомби, гипнотически следующий за своим вожаком. Дитрих не позволила своему мужу забыть этот достопамятный ужин. Сей случай подвиг ее на изобретение защелкивающейся вечерней сумочки. Мир моды решил, что это очередная дитриховская остроумная выдумка. Но мы-то знали, что с того вечера всякий раз, когда мы ходили в ресторан, где подавали борщ, она клала в эту сумочку ломтики ржаного хлеба.
— Радость моя, не забудь черный хлеб для Папи — мы сегодня едим борщ! — кричала она мне, собираясь в ресторан. И прежде чем заказывать еду, объявляла своим летящим голосом, слышным в каждом углу зала: «Мы можем взять борщ! Я принесла черный хлеб для Папи».
В тот знаменитый вечер мы и так чувствовали себя ужасно, но мой отец, я думаю, получил за него больше всех. Мама так и не оставила эту игру — брать с собой в рестораны хлеб для него.
Неотразимая в новой накидке из рыжей лисы, в сопровождении сорока чемоданов и моего отца, мама наконец отправилась в Вену. Меня с собой не брали! Никакого schlag. Никакого Моцарта. Никакого глупого лепета по поводу Ганса Ярая. Замечательно! Я осталась с Тами и Тедди в квартире отца. Мне не позволяли входить в его личные комнаты, но я все равно туда заглядывала. У него была такая же монастырская обстановка, как в берлинской квартире. Входишь в спальню и ждешь — вот-вот увидишь монаха! Прошлый раз я не заметила этой мрачности. Запах воска и благовоний был невыносим. Как Тами могла спать в этой гробоподобной кровати? Чувствовать себя покойником. Банкетные стулья Джо очень понравились бы моему отцу — «мертвец» смотрелся бы прекрасно в ногах этой кровати!
«Детки» отлично провели время без родителей. Мы себя не стесняли. Мы гуляли в Люксембургском саду, делали кораблики из бумаги и веточек и пускали их плавать между роскошными, купленными в магазинах игрушечными пароходами в большом фонтане. Мы ходили по Елисейским Полям, и нас никто не замечал, никто не выражал нам восхищения, никто за нами не следовал. Куда бы мы ни шли, мы всюду были, как настоящие люди, — никто! Когда мы заходили куда-нибудь поесть, мы сами делали заказы и ели, что хотели, причем так быстро, что иногда официант не успевал все записать. Когда нам эта шутка удавалась, мы очень смеялись. Чувство свободы было восхитительным. Как мы мечтали, чтобы это время не кончалось!
Позвонил отец, заказал цветы в гостиничные апартаменты и велел мне переехать туда, чтобы воссоединиться с ними. «Мистер и миссис Рудольф Зибер», больше известные как «Марлен Дитрих и ее муж», возвращались раньше запланированного срока.
В воздухе пахло грозой. Что-то, должно быть, пошло не так в Вене. Но почему тогда Тами плакала? Ярай к ней не имеет никакого отношения. Она была так спокойна последнее время, выглядела так хорошо, даже, кажется, наконец-то пополнела. Все это как-то не вязалось одно с другим. Мама была ужасно сердита на что-то, целыми часами говорила по телефону за закрытой дверью. Папа угрюмо ходил по комнатам, а Тами с каждым днем все больше замыкалась в себе. Не мог же Ганс Ярай сделать всех такими несчастными. Не такое уж важное место он занимал в нашей жизни. Может быть, Гитлер сотворил что-нибудь ужасное, о чем мне не говорили? Я волновалась за Тами. Почему она вдруг стала такой хрупкой, такой потерянной?
Как-то днем я хотела зайти к маме в комнату, как вдруг у самых дверей услышала: «Джо? Я звонила. Где ты был? Я тут жду, когда ты мне перезвонишь! Это о Тами. Ты представляешь, что сделала эта женщина?..» — Она захлопнула дверь, чтобы я не слышала. «Эта женщина»? О Тами? Это все равно, что назвать меня Марией! Знак серьезной неприятности. Что такого страшного она могла натворить?
В напряженном молчании мы упаковали вещи, попрощались со знакомыми и уехали.
Пароход «Иль де Франс» сверкал, как флакон французских духов. Ему оставалось еще целый год быть гордостью французского пассажирского флота до того, как «Нормандия» отняла этот титул у него, да и у всех лайнеров высшего класса, которые когда-либо существовали или будут существовать. Но пока будущий король еще покоился на своей верфи, «Иль де Франс» держал двор и был полон жизни. Весной 1934 года его бежевая мраморная лестница отлично служила для выходов Дитрих, а шикарная столовая первого класса оказалась идеальной сценой для знаменитой встречи.
Первый раз Эрнест Хемингуэй и Марлен Дитрих встретились как раз у парадной лестницы «Иль де Франс» История повествует об этом примерно так: Дитрих в белом атласном вечернем платье с большим вырезом на спине и глубоким декольте, увешенная бриллиантами, спускается по лестнице. Длинный атласный шлейф, отороченный шиншиллой, тянется за ней; она приближается к столу и видит, что оказывается тринадцатым гостем. Она отшатывается в суеверном ужасе, но какой-то молодой человек в нескладном прокатном сюртуке, зайцем проникший в первый класс из четвертого, подходит к прекрасной огорченной звезде и говорит:
— Не волнуйтесь, мисс Дитрих, последним буду я.
Поскольку «Прощай, оружие!» уже вышло и получило известность, было продано в Голливуд, и по нему сделали фильм с Купером и Хелен Хейс, а Хемингуэй возвращался в Америку со своего первого сафари, можно было предположить, что он уже имел собственный смокинг, мог себе позволить путешествовать, а возможно, и путешествовал, первым классом, а также, что он получил приглашение на обед, в котором Дитрих согласилась участвовать исключительно с целью познакомиться с человеком, чьи произведения она знала и любила. На ней было черное бархатное вечернее платье с закрытой спиной и воротником стойкой, с длинными рукавами и всего одна бриллиантовая брошь. В конце концов она пришла на частный званый обед и не собиралась подражать Жозефине Бейкер в «Фоли Бержер». Ведь так лучше, не правда ли? Больше подходит людям, которым предстоит в скором будущем стать «живыми легендами»? Если мифы о вас и «синдром шиншиллы» переплетаются, значит, в вас действительно что-то есть. Эта комбинация опрокинет любую логику и переживет вечность.
Что Дитрих и Хемингуэй были приятелями — это правда. Что она звала его Папой, а он ее — Kraut или Дочкой, как и других поклонниц из своего зачарованного ближайшего окружения, — это тоже правда. Что они когда-либо были любовниками — неправда. Правда, что ему нравилось, что все были убеждены в обратном, и она не сердилась на него за это. Она даже специально всегда «с возмущением» отрицала любые утверждения об их якобы любовных отношениях. Для моей матери Хемингуэй был храбрым Военным Корреспондентом в плаще с поднятым воротником, Охотником, не струсившим перед несущимся на него носорогом, Одиноким Философом с рыболовной леской в кровоточащих руках. Кем бы он себя ни представлял, она верила в этот образ и принимала его. Она, горячая и безусловная поклонница всех его фантазий, обожала его и была убеждена, что лучше ее у него друга никогда не было. Он восхищался ее умом, равно как и красотой, и с робкой гордостью купался в волнах ее безудержной лести. Когда в 1961 году этот мягкий, грустный человек забрызгал стену своими великолепными мозгами, моя мать искренне горевала и все спрашивала меня:
— Зачем он сделал эту глупость? Наверно, из-за жены. Она его довела! В этом причина… А что еще? Или ты думаешь… у него был рак?