— Марленхен, как мне эта помада?
— Как ты думаешь, не надо больше туши на ресницы?
— Посмотри, перчатки не слишком ярковаты для этого платья?
— Что мне делать с этим чертовым боа? Сбросить его, когда я выйду, или волочить за собой?
— Волочи, дорогой! Волочи его! Аппликации из черных атласных лебедей? Нет, нет. Дешевка, душечка, это не для тебя. Тебе нужно носить только красное, пусть это будет твой цвет — красное, как помада! Все-все: туфли, чулки, подвязки. Все! Кстати, скажи Стефану, что нет смысла надевать платье с разрезом до пупа, если он забывает побрить ноги!
Она заказала у портного Руди мужской вечерний костюм для себя. В цилиндре, белом галстуке и фраке она была сногсшибательна, когда танцевала со своими разукрашенными перьями приятелями. Ее боготворили. Она воплощала в себе все, к чему они стремились, — совершенный образец переступания грани, разделяющей два пола.
Йозефина, наблюдая за дочерью, страдала. Ребенок — вот что было нужно Лине. Да, ребенок. Он вернет ее в дом, сделает примерной женой, заставит забыть буйное помешательство на актерстве. И Йозефина взялась за поиски большой квартиры. Она нашла подходящую на фешенебельной Кайзераллее, всего в нескольких домах от того особняка, который оставил ей Эдуард. Лина должна была получить то, чего она желала.
Марлен Зибер наслаждалась беременностью. Одной было достаточно, но уж зато она вволю вкусила сокровенных чувств и преимуществ, которые давало это положение.
«Любовью больше не занимаемся», — было сказано мужу. Марлен всегда предпочитала накал романтических страстей реальному сексу и терпела его в супружеской жизни, лишь как обязанность. Теперь, под веским предлогом, что это может повредить нерожденному ребенку, она насовсем устранила секс из их брака. Муж, любя ее, соглашался со всем, что она считала нужным. К тому времени, когда он понял, что она сделала и почему, было уже слишком поздно что-либо изменить. Хотя они оставались в браке около пятидесяти лет, иногда даже жили под одной крышей, но их физические отношения кончились в тот день, когда Марлен узнала, что носит ребенка. К моменту родов она убедила себя, что этот ребенок — ее собственное творение. Такая вульгарная вещь, как мужская сперма, не могла иметь к этому никакого отношения. Она, и только она, создала себе ребенка по своему образу и подобию. Ребенок принадлежал ей по праву непорочного зачатия.
Домашние роды исключались. Дочь Марлен родилась в первоклассной частной клинике Берлина, при вспоможении знаменитого профессора.
«О, как я страдала! Ему пришлось сделать надрез там, чтобы выпустить тебя, — вот отчего у тебя была такая хорошенькая головка», — слышала я с двухлетнего возраста. Память о тяжком испытании родами, об особой красоте только что родившей, изнемогающей матери она прекрасно использовала десять лет спустя в фильме «Красная императрица».
Существует множество версий как относительно обстоятельств моего рождения, так и относительно его даты. Так вот, единственный ребенок Марлен Дитрих родился 13 декабря 1924 года. День и месяц оставались неизменными, но поскольку она изменила год своего рождения, то же произошло и с годом рождения дочери. До 1976 года, до тех пор, пока мой отец не умер и я не нашла в его бумагах свою метрику, я не знала с уверенностью, сколько мне все-таки лет. Такие мелкие неувязки были частью моего детства. До двенадцати лет я точно не знала, кто мой настоящий отец; подразумевалось, что тот, кого я звала «Папи», — наилучшая кандидатура, но… кто бы закрепил эту уверенность? Была ли я похожа на него?
Сходство ничего не решало, он сам был похож на мою мать, как родной брат, только глаза — карие. Но меня эти несообразности не беспокоили. Моя мать так часто говорила мне, что я — ее и только ее, что кто бы ни оказался моим биологическим отцом, места ему в моей жизни отведено не было.
Со дня моего рождения Марлен и Руди стали Мутти и Папи друг для друга, для их дочери и для большинства близких друзей. Марлен сделала теперь своей главной ролью материнство. Самоотверженность переплеталась с постоянным страхом, что я в любой момент могу заболеть и умереть или, что еще хуже, не дотяну до совершенства. Она кормила меня грудью с таким упорством, что всю свою оставшуюся жизнь я слышала, что это только из-за меня у моей матери обвисшие груди, что она пожертвовала их девичьей упругостью ради моей младенческой алчности. Поскольку впервые меня поставили в известность о моей вине в возрасте двух лет, я потом переживала всякий раз, как видела, сколько неприятностей причиняет матери ее грудь.
К осени 1925 года в Голливуд прибыла Грета Гарбо; старый фельдмаршал фон Хинденбург президентствовал в Германии; Адольф Гитлер опубликовал первое издание «Майн кампф»; «Золотая лихорадка» Чарли Чаплина имела бурный успех, а Марлен Дитрих была более чем готова вернуться к работе.
В начале 1926 года Эрнст Любич оставил берлинские киностудии, решив, что и ему, и Голливуду будет больше пользы от его многочисленных талантов; вышел из печати первый роман Эрнеста Хемингуэя «И встает солнце»; доктор Йозеф Геббельс был назначен лидером берлинского округа от нацистской партии; а Марлен Дитрих вернулась к работе на полный рабочий день. В тот год она снялась в двух фильмах, участвовала в многочисленных пьесах и ревю — на маленьких ролях, иногда просто проходных, — но где бы она ни появлялась, публика не могла отвести от нее глаз. Едва ли осознавая это, она вырастала в берлинскую знаменитость.
18 октября 1926
Невозможно заполнить здесь временной разрыв. Слишком многое произошло за это время. Моему ребенку скоро будет два года. Я хочу писать самые важные вещи, чтобы потом знать, через что я проходила. Ребенок — единственное, что у меня есть, больше ничего. Мутти все еще очень добра ко мне, и ребенок для нее — счастье. Я постепенно начинаю отплачивать ей за ее любовь — но не более того. Я играю в театре и в фильмах и зарабатываю деньги. Только что перечла этот дневник — о Боже, где тот чудесный избыток чувств, так поглощавший меня? Все прошло! Никто не понимает, что я так привязана к ребенку, потому что никто не знает, что кроме этого, у меня ничего нет. Я, сама по себе, не испытываю ничего, как женщина — ничего, как личность. Мое дитя невероятное, даже чужие люди, не члены нашей семьи, любят ее и тянутся к ней. Ребенок — суть моей жизни. Я думаю, я умру молодой. Надеюсь хотя бы поднять ребенка и хотелось бы жить, пока живет Мутти. И Лизель (с ней не все в порядке. Но тут ничем не поможешь. Я ее очень люблю).
Лизель вышла замуж за «негодного плебея», как обычно называли в семье ее мужа, родила сына, о котором никто никогда не упоминал. Ее жизнь приняла совсем иной оборот, чем у ее обожаемой «киски».
Мне было почти три года, когда мой отец стал разводить на крыше голубей. Я знала, что баба Лош, как я звала мать моей матери, нашла для нас удобную квартиру в одном из лучших районов Берлина и помогает платить за аренду. Вот почему у меня была собственная комната с окном в маленький парк. У моего отца был кабинет, где он спал, моя мать занимала большую спальню в конце темного коридора. Гостиная с массивным буфетом и двенадцатью стульями с высокой спинкой открывалась по воскресеньям, когда моя мать обедала дома. Я была еще слишком мала и не понимала толком, куда она уходила и что делала, но когда моя мать бывала дома, присутствие ее было таким всепроникающим, ее бурная любовь ко мне такой всеобъемлющей, что этого хватало для заполнения пустоты ее отсутствия.
Нянчить меня наняли молоденькую деревенскую девушку. Она была добрая и заботливая. Она мыла и скребла меня и полы, вежливо разговаривала с моим отцом, но распоряжения принимала только от матери, перед которой преклонялась. Звали ее Бекки, и она мне нравилась. Она не целовала меня ежеминутно, не душила меня в объятиях, не запихивала мне в рот насильно лакомые кусочки, не делалась белее мела, когда я чихала, не ужасалась, если мне случалось кашлянуть, и не меряла мне то и дело температуру. Более того, она не рассказывала моей матери, что я хожу с отцом на крышу кормить голубей. Мне нравилось на крыше — в любое время года это было особенное место. Небо и облака, и голубиное воркованье. У моего отца, человека очень методического, все зерно было рассортировано по банкам с надписями и по маленьким деревянным ящичкам. Я не знала, почему одни птицы получали один сорт зерен, другие — другой, но знала, что отец знает — он был авторитетом в очень многих вещах. Я смирно сидела на своем личном ящике и смотрела, как отец кормит своих товарищей. Цвет неба, я помню, был в точности, как голубиные перья — сизый. Берлинские небеса похожи на стальные.