На спор многое делалось. Прыгали с сараев, ходили ночью в горелый дом. Самое же страшное было лечь под поезд между рельсов.
На железнодорожную ветку, где грузили платформы пиленым лесом, укладывали шпалы, доски, приходили паровозики, надрываясь, тащили платформы на разъезд, чтобы прицеплять к составу. Под этот паровозик с платформой и ложились. Как сцепщик уйдет, так нырк между колес и лежи. Под платформой не страшно, страх весь – от паровоза, когда он над тобой идет, обдавая тебя жаром, дымом, запахом масла, грохотом огромных своих колес. Малышня этим довольствовалась те, кто постарше, лет восемь, те ложились на главный путь под большой состав. Отказаться было нельзя. Взрослые не представляют себе жестокость детских порядков и принуждений. Армейская принуда слабее детской. В армии тебя накажут, у детей тебя отлучат, что ужасней. Отлучат, запрезирают.
Надо было перед самым идущим поездом выскочить на дорогу и лечь руки по швам, машинист уже не мог затормозить, и весь состав проносился над тобой. Ложились под товарные поезда. Под пассажирские не принято было. Машинисты ругались. Пытались проучить, высыпали горячую золу, если успевали. Заводилой был Петька Хромой. Ему ступню перерезало при такой выходке, он ловко прыгал на одной ноге или хромал с костылем.
Был он сыном хозяина чайной. На чайной висела вывеска, где был нарисован самовар с бубликами. Петька верховодил по праву. Он сочинял игры, сочинял всевозможные истории. Проводил соревнования по прыжкам, по бегу, по бросанию камней в цель, целые олимпийские программы. Притом был диктатор. Награждал чемпионов баранками. Отец у него был красавец, могучий мужик, он клал жердину на плечи, как коромысло, вся ребятня повисала с обеих сторон на эту жердь, и он нес их по улице.
Их раскулачили первыми. Погрузили на телегу всю семью и увезли в район, а потом, говорят, выслали. Чайную сделали казенной, там сразу вместо чая стали подавать водку. Граммофон куда-то исчез, баранки тоже, а потом чайная сгорела.
Тот момент, когда их погрузили с узлами в телегу и все заплакали – мать Петькина кричала, билась, муж держал ее за руки, – запомнился крепко. Петька обошел друзей, каждому из мальчишек по-взрослому пожал руку, пожал и Д., сплюнул сквозь зубы.
Лицо остренькое, бледное, торчащие тускло-войлочные волосы, сам он худенький, вдруг вытянувшийся – это осталось в памяти Д. навсегда. На расспросы никто ничего Д. не объяснял. «Вырастешь – поймешь», – сказал отец. Это у Д. было первое столкновение с ликвидацией кулачества. Нормальное детство аполитично. Бедность и богатство в те годы никак не сказывались в ребячьей жизни.
На следующий год семья переехала в другой леспромхоз. Там были тоже лесозавод, лесная биржа, но не такая глушь. Жили на полустанке Кневицы, кажется, километрах в сорока от Старой Руссы. Возможно, на переезде настояла мать. Она все больше тяготилась сельским захолустьем. Ее тянуло в город. Каждый вечер, в восемь часов, загодя, она отправлялась на перрон к питерскому поезду. Приходил туда весь «высший свет» поселка: учитель, фельдшер, бухгалтер лесозавода, почтарь, являлись с женами, приодетые, особенно по воскресеньям, гуляли по высокой дощатой платформе, постукивая каблучками. Гармонист играл. Молодые пели. Выходил начальник разъезда в фуражке, милиционер в белой гимнастерке. Курили, общались, новости местные обсуждали. Нечто вроде клуба. Как позже на курорте старорусском, где ходили по галерее, попивая целебную водичку, здесь вместо водички лущили семечки подсолнечные, тыквенные. Иногда угощали друг друга монпансье из желтых круглых баночек.
Приближался поезд. Стоял он минуту. Редко кто приезжал или уезжал. Скидывали мешок с почтой, посылками. Пассажиры глядели на местных, те – на них. За зеркальными окнами вагонов стояли бутылки вина, кто-то лежа, с верхней полки лениво обегал глазами эту туземную публику, были вагоны мягкие, там висели бархатные занавески, люди смотрели оттуда безулыбчиво, строго. Короткий гудок, и поезд трогался. Глядели ему вслед, пока красные глазки последнего вагона не исчезали вдали. Расходились притихшие.
Почему-то думается, что эти поезда волновали мать. Звали ее куда-то. У Блока точно схвачена эта тоска полустанков:
Бывало, шла походкой чинною
На шум и свист за ближним лесом.
Всю обойдя платформу длинную,
Ждала, волнуясь, под навесом.
Три ярких глаза набегающих —
Нежней румянец, круче локон:
Быть может, кто из проезжающих
Посмотрит пристальней из окон…
Мотив проходящего мимо поезда повторялся у многих русских писателей. Можно вспомнить Катюшу Маслову, как, стоя на той же платформе маленькой станции, видит в окне освещенного купе Нехлюдова в бархатном кресле.
Когда Д. впервые прочел Блока «Под насыпью…», ему сразу привиделись их разъезд и мать. Не разобрать было, что она говорила. Лицо ее белело смутно. Унесенное временем, оно глухо напоминало о том, что было еще что-то важное…
Вспоминая, что-то и присочинишь, иногда удается извлечь из-под слоев позднейших красок подлинник, он оказывается куда невзрачнее…
Переезд в Старую Руссу не принес отцу никаких льгот. Вообще стоит заметить, что вся трудовая деятельность отца ознаменована не повышениями по службе, а перемещениями. Повышений не было. Ступенек не было. Была смена лесов: леса нарвские, кингисеппские, псковские, новгородские, затем сибирские.
Из Старой Руссы отцу приходилось мотаться в леспромхозы поездами, а затем на попутках. Д. уже не мог сопровождать его по лесным делам. Старая Русса из русских уездных городов – звезда первой величины. Город старинный, старше Новгорода, и курорт там замечательный, да и просто красивый, культурный город. Там поселился Ф.М. Достоевский в последние годы своей жизни. Нравилось ему здесь. Город и впрямь был хорош. Прежде всего – курортный парк, рядом с которым получил отец квартиру. Парк был огорожен, поскольку посещение было платное. Но всякая ограда имеет дырки. Д. со своей компанией постоянно болтался в парке. Больше всего их привлекала купальня. Тоже закрытая, исключительно для курортников. Купальня была выгорожена на озере. Вода в озере соленая-пресоленая, считалась она целебной, минеральная. Такой концентрации соли Д. нигде в России больше не встречал. Лежать, покоиться, не шевелясь, без всякой возможности утонуть было забавно. Нырнуть и то трудно, так выталкивает зеленоватый теплый рассольник. Совсем как на Мертвом море.
Плавать его научил отец. Бросил с крутого берега в реку, и вся недолга. Напугал, Д., крича, барахтался в ужасе, захлебываясь, но вдруг ощутил, что держится на воде. Ужаса было не так много, больше крика. Отец в трусах, смеясь, стоял на берегу, а отец плавал хорошо и саженками, и лягушкой. Несколько раз он учил сына, показывал, поддерживал рукой – бесполезно. Бросил, и все само получилось. С той минуты началась водяная жизнь Д., которая пошла рядом с земной, пешеходной, сидячей жизнью. Реки, речонки, озёра, моря, заливы, океаны, зимой – бассейны, и всегда это была радость.
Пожалуй, ничто не доставило ему в сумме столько счастья, как водная стихия. И в минуты этого блаженного слияния тела с телом озер и рек всегда охватывала благодарность отцу. Учите детей плавать, своих детей, чужих детей. Это самое прочное, надежное помещение вашего, если позволено выразиться, благодеяния. Всегда помнят того, кто научил плавать, ездить на велосипеде, играть в шахматы, так же как помнят первых учителей.
Полноту жизни Д. ощущал почему-то на воде. Точнее, в воде. Особое чувство вызывало море, его волны вступали сразу в отношения с пловцом, с ними надо ладить, считаться с их настроением. До какой-то поры с ними можно было затевать игры. Он бежал на них, подныривал, бегал от них. В ту пору не было серфинга, но и без него можно было качаться в набегающей волне, скатываться с нее…