С рисунками дело обстояло хуже. За них родители чуть не поплатились жизнью. В чаду, в пыли, во двор ворвался какой-то оголтелый всадник, черный как сажа, сущий дьявол. И лошадь под ним будто только из ада, дикая какая-то, хлещет себя по бокам собственным хвостом. А черный всадник еще дичее. С высокой папахи у него свисает тоже нечто вроде лошадиного хвоста и хлещет его по лицу. Спрыгнул с коня, толкнулся в дверь и ринулся почему-то прямо к выдвижному ящику ученического столика. «Кто эти люди? — завопил и весь задергался, как в падучей. — Где мазила, что их намазюкал?» Руку «московита» он узрел в рисунках «богомерзкого кацапа». И если, говорит, евреи будут молчать, он в два счета велит своим хлопцам их вздернуть на дереве.
Отец с матерью в холодном поту. Украдкой переглянулись, поняли друг друга: ни слова о сыне. Мать пускается на хитрость. В прошлом году, говорит, у них гостила племянница, совсем девчонка, вот она и баловалась рисованием. «Племянница? — вконец разъярился дьявол с конским хвостом на голове. Еще пуще захлестал им себя по лицу. — Подать сюда племянницу!» — «Бог ее прибрал, пане товарищ, нашу племянницу, — не теряется мать, — от спанки померла». Тут, видно, совсем неподалеку, бабахнула пушка. Вместе с вышибленными из окон стеклами вынесло из дому и дьявола в папахе. Вскочил на своего дикого коня, у обоих взметнулись хвосты, и они испарились в зное и пыли, как не бывало.
Казалось бы, после стольких испытаний, после горьких дней и лет, можно позволить себе пожить спокойно. Чем плохи курсы провизоров, почему бы Яше их не закончить? Это же верный кусок хлеба. А рисовать? Совсем недавно на одной выставке висело целых шесть Яшиных картин. Он вхож в дома самых известных киевских художников. Всюду свой человек. Что и говорить, талант… и никуда этот талант не денется, если Яша и поучится на провизора. Никто ему не помешает рисовать. «Учись и рисуй себе на здоровье!» — так надо бы ему сказать, да язык не поворачивается. Нынче не модно давать советы детям.
* * *
Сын уехал. Отец писал ему письма. Отвечал по большей части не он, а Фира, «золотая». Этим именем с некоторых пор увенчали ее родители мужа то ли за ее доброе сердце, то ли за отливавшие золотом волосы. Когда Маркус Аптейкер впервые обратился к снохе в своем письме — «мое золотое дитя», лицо Яши озарилось радостным удивлением. Ведь именно так он сам часто называл свою жену. Родители, естественно, не могли этого знать. Как не мог знать и Яша, который, казалось бы, изобрел для любимой единственно возможное ласкательное имя, что ее с самого детства называли «золотой». Раньше родители, а потом и друзья.
В детстве, в состоятельном доме ее отца-профессора, который мог себе позволить держать для своей единственной дочери гувернантку-француженку, «золотая» было одним из многих милых сердцу слов, окутывавших девочку такой же привычной и естественной нежностью, как пушистое купальное полотенце в руках у матери. Позже, ощутив на себе груз сиротства, никем не опекаемая, предоставленная самой себе, Фира Шатенштейн смело вступила на путь горькой самостоятельности, свято храня в душе тепло родительского дома. Когда в училище кто-то прозвал ее «золотой», это ее неприятно поразило. Мамино ласкательное слово было для нее тем священным, заветным, чего никто не вправе касаться. Кроме того, по своей натуре она была чужда не только выпячиванию своей персоны, но и вообще не любила быть на виду. Поэтому она шутливо и даже с некоторой досадой отмахивалась от друзей, которые понемногу так свыклись с ее прозвищем, что иначе ее и не называли: «Золотая? А может быть, я медная? Как самовар…» Но когда Яша, уже на второй день знакомства, робея, с необыкновенной нежностью назвал ее золотой, ее сердце сразу отозвалось, словно это и было ее настоящим именем. А потом его родители…
Фира прекрасно понимала, что, не представленная им заранее, свалившаяся как снег на голову, она не могла на первых порах снискать у них доброе расположение к себе. Она и не старалась. Просто оставалась такой, какой была. И ничего лучше не могла бы придумать. Глаза добрых людей, несмотря на застилавшую их пелену ревности, разглядели в ниспосланной им неизвестно откуда невестке ее душевную чистоту. Не только неприязни, но и ни капли настороженности не осталось. «Золотое дитя», — со временем родители сами уверились в том, что по-другому о ней никогда и не думали.
Досада на сына, не захотевшего стать провизором, тоже длилась недолго. Как бы сын ни поступил, он сыном и остается. Своя кровинка… Все простишь… Кроме того, родители убедились, что они не одни у господа бога. У других тоже дети-студенты. Кто учится в Киеве, а кто в Москве, в Ленинграде или где-нибудь еще подальше. Более того, многие, уже постигшие науки, а другие совсем не ученые тоже работают в чужих городах. Носит их по свету, нынешних молодых…
Летом Яша и Фира, как и многие студенты, приезжали на каникулы к родителям с гостинцами в рюкзаке или в чемодане. Кроме этого, и у Яши и у Фиры на правом плече висели, перехваченные ремнем, плоские деревянные ящики. На эти ящики родители косились с опаской, как на жестокую неотвратимость. И действительно, прежде чем родители успевали отвести душу с детьми, наговориться всласть, между ними, словно пограничные столбы, становились ящики. Крышки поднимались вверх, из-под низу выскакивали металлические ножки и… готово. Дети наклоняются над ящиками, перебирают краски, расположенные каждая в отдельной ячейке, как аптекарские товары у Маркуса Аптейкера. Потом крышки опускались, металлические ножки, словно маленькие рельсы, уходили вниз, под ящики, и вместе с ними уходил долгожданный праздник. Не успеешь оглянуться, и ремень уже на плече, складной брезентовый стульчик в руке, и вот порог, и вот он, мир по ту сторону двери родительского дома.
Когда приготовления делались перед сном, мать готовила завтрак впрок, хотя Яша просил этого не делать, и оставляла его в кухне на столе. Она, конечно, слышала, как уходили дети, но оставалась в комнате, будто спит. Если завтрак оказывался нетронутым, мать страшно огорчалась. В таких случаях она в утешение себе выходила на крыльцо и долго всматривалась в далекий край неба, предвещавший ранний восход. Мать знала, что дети пустились наперегонки с солнцем. И тут уж ничего не поделаешь, раз им непременно нужно его опередить. Вечером, наоборот, они с теми же ящиками, с теми же складными стульчиками спешили проводить солнце, ловили его закат. Но это все полбеды. Лишь бы возвращались домой.
Когда дети в первый раз приехали на каникулы, родители были уверены, что это на все летние месяцы. Потом они уже знали по опыту прошлого года, и позапрошлого, и всех других прошедших лет вплоть до окончания института, что приехали дети ненадолго.
В первые дни по приезде Яша был разговорчив и весел. Он охотно возился на разбитых отцом грядках под окном, походя уминал с хрустом своими крепкими белыми зубами свежие огурчики, редиску, морковь. Фира жарила кабачки на подсолнечном масле, а то и на привезенном из Москвы в подарок родителям маргарине, что представляло собой особое роскошество.
Случалось, Яша с Фирой, повозившись в свое удовольствие по хозяйству, усаживались за стол один против другого и принимались рисовать картинки для книжек. Родители знали — это заказ. Его надо выполнить в срок. И ходили по дому на цыпочках. А в душе мечтали, чтобы работа над заказом длилась подольше. Чтобы дети сидели дома, при них, за видавшим виды, сохранившимся с дедовских времен столом. О счастье лучше особенно не распространяться, оно не любит, когда о нем трезвонят. Дунь, и оно скроется. Дабы не спугнуть счастье, отец и мать избегали смотреть друг на друга, они всячески старались скрыть переполнявшую их радость.
Перемену первой улавливала мать. Работа над заказом подходила к концу. Яша и Фира явно радовались этому. Значит, и родителям печалиться нечего. Ведь им только того и надо, чтобы детям жилось хорошо.
И все же до боли грустно было смотреть на стулья, вплотную придвинутые к старому деревянному столу, на котором ни бумажки, ни перышка. Вместе с ящиками и стульчиками дети уносили из дома уют, иллюзию «большой» семьи. А потом они и вовсе уедут, и год их не увидишь.