— Приедет твоя мама, я точно знаю, — не выдерживает тетя Малка.
— Не приедет моя мама. Вы это только так говорите. Хочу к маме. Я убегу от вас.
Лицо у тети Малки собралось в комок. Жалость готова излиться ручьем. Миг, и снова лицо как лицо. И голос у тети Малки спокойный.
— Зачем тебе убегать? — безразлично произносит она. — Иди себе с богом куда хочешь. Никто тебя не держит.
Тишина. Тетя Малка молчит. Леня молчит. Но спина его застыла в ожидании. И тетя Малка деловито:
— Ну вот, можешь идти. Сейчас сложу твои вещи и дам продукты на дорогу. Слава богу, вчера отоварились.
Тетя Малка встает. Проворно выдвигает ящики, скрипит дверками кухонного шкафчика, что-то отбирает, выкладывает. Леня молчит. А тетя Малка:
— Долго ли собраться… Эка важность! Но я бы тебе посоветовала немного подождать маму. Ну, где она тебя найдет, когда вернется?
Леня молчит. Плечи уже не вздрагивают. Спина прямая, упрямая. А тетя Малка:
— Расхлюпался, как младенец. От тебя я такого не ожидала. Достань носовой платок, вон у тебя в кармане. — И последний козырь, так просто, между делом: — Хватит, пойдем умываться, мамино письмо покажу. Приедет твоя мама. Нашлась.
Леня сидит за столом и рисует. Он и не замечает, как время от времени у него судорожно вздымается грудь. Цветные карандаши уверенно носятся по белому листу. Волны… Волны… Синие, зеленые… Нос корабля у одного края листа, нос корабля — у другого края. Красная звезда, черная свастика. На обоих кораблях трубы. Из труб — красное пламя в желтое небо. Леня с головой ушел в морское сражение.
Майка и Баеле моют пол. Тетя Малка устроилась на подоконнике, подобрав ноги, чтобы им не мешать. Рядом ведро воды и ковшик. Тетя покрывает мелом стекла, промывает их, а затем протирает изнутри и снаружи двумя мягкими белыми тряпками. Закончив дело, она, откинувшись, любуется сверкающим стеклом.
— Вот так, — довольная, говорит она, — когда стекла ясные, тогда только и видно, как светел мир.
2
Ночное дежурство в редакции. Кроме комнаты, в которой сижу я, всюду пусто и темно. Ночь тянется долго. Тишина. Даже телефон не звонит. Оттого, видно, кажется таким тревожным дребезжание дверного звонка. Я ведь жду этого звонка, все время жду и все же каждый раз вздрагиваю: то ли благовест в нем, то ли похоронный звон… Жирные литеры, наклеенные на плотные бланки, — они текут и текут в ночи прямо ко мне. Какая удивительная сила таится в этих обыкновенных черных буковках. Одна телеграмма ясна как день. Прочитываешь и знаешь, что к чему. ТЧК. А вот другая телеграмма прерывается на полувести, а то и того хуже — на полуслове. Что последует за этим? Неизвестно… Взят или сдан «населенный пункт»? Он ведь населен людьми, этот «населенный пункт»…
Три часа ночи. Приходит телеграмма, которая обрывается на словах «к югу»… А через несколько часов телеграмма, начинающаяся словами «контратаку». Конец обогнал середину. Тяжкое недоумение. И сердце рвется: «Иосиф… Долго нет письма от Иосифа». И чудится: где-то там, между началом и концом, в замешкавшейся почему-то середине, именно там и находится Иосиф. И происходящее с ним покрыто тайной. До самого рассвета, может быть, придется ждать заплутавшейся телеграммы.
А пока:
«У нас уже было такое… Помнишь, Иосиф? Мы были молоды. Мы забрасывали друг друга тоскующими письмами. И вдруг ты мне на одно не ответил. Я ходила с распухшими веками. По ночам от боли кусала подушку. Но писать тебе я прекратила. Гордой была. А ты? «Прости, если можешь», — так ты мне написал.
Чего бы я теперь тебе не простила, Иосиф? Знаешь что? Я буду тебе, если хочешь, писать каждый день, каждый час. Напишу десять, двадцать, сто писем. А ты отвечай мне на одно из десяти. Обижаться не стану. Ответь мне, Иосиф, ответь. Ну совсем коротко. Две строчки напиши. Хотя бы огрызком карандаша. Все равно твою руку узнаю.
Не стану скрывать, Иосиф, когда я получаю от тебя письмо, я вовсе не спешу его вскрыть. Пусть полежит тихонечко на моей ладони. Оно пришло издалека. Пусть отдохнет. И мне спешить ни к чему. Достаточно того, что письмо дошло. Вот, проклеенное, проштемпелеванное, оно у меня. А впрочем, зачем мне от тебя таиться? Открою тебе всю правду. Знаешь, почему я не спешу заглянуть в твое письмо? Даты боюсь. Дурная привычка у тебя помечать письма датой. Не надо, Иосиф! Это было хорошо когда-то, давно. Когда идет война, это никуда не годится. Письмо шло три недели, письмо шло месяц… целый месяц! А теперь и вовсе… Нет и нет… Отзовись, Иосиф! Почему ты молчишь? Ты ведь меня любил когда-то, помнишь, тогда не было войны. Некоторым везет. Наша Хава, например, получает письма от Залмена так регулярно, будто он уехал в обыкновенную командировку. Тете Малке тоже все три сына пишут. А вот ты, Иосиф… Ох, как долго нет писем от Иосифа…
Ночь прошла. Редакция наполняется шумом. Сотрудники, все как один, прежде всего спешат ко мне. Я сообщаю им то, что вычитала из ночных телеграмм.
Я задержалась на работе. В окно смотрит день, летний день, без малейшего ветерка, без облачка, которое затмило бы его сияние. В городе, куда забросила меня судьба, времена года не терпят соперничества. Каждое из них приходит в свое время и, зрелое, утверждает себя будто навеки. Зимой на кронах деревьев и на крышах домов лежал снег, земля была скована льдом. А в начале марта над городом всплыло солнце и с проворством знающего свое дело мастера в два счета положило конец зиме.
А нынче лето. Небо голубое, высокое и далекое. Солнце сидит в нем крепко — большое, круглое, уверенное в себе. У края неба, как волны, плещутся голубовато-серебристые горы. Оттуда текут арыки. Там таинственно и ясно, как в восточной сказке. Сегодня меня что-то не тянет домой. Знаю, что никого не застану. В школе каникулы. Хава работает в пионерском лагере. Дети с ней. Тетя Малка тоже на работе. Я иду не спеша между ровными рядами тополей, которые тянутся по обе стороны улицы и отбрасывают от себя узкие тени. Какой покой вокруг! И прохлада, под которой угадывается наступающий знойный день.
Иду не спеша. Но стоит в пределах видимости возникнуть нашему дому, как я ускоряю шаг. А затем уже против воли бегу, гонимая смутной тревогой. Каждый день так. Только у самой калитки мне удается взять себя в руки. «Сумасшедшая! — ругаю я себя, отдышавшись. — Безумие, да и только!» Спокойно отворяю калитку.
Что это? В открытом окне я увидела несколько спин. Нет, не несколько. Комната наша полна людей. Почему же в ней так тихо? Рывком отворяю входную дверь. В коридоре, прямо под электрической лампочкой, источающей болезненный желтый свет, стоит тетя Малка, прижавшись лбом к стене. Самая молодая наша соседка обнимает ее за плечи. Соседка метнула на меня взгляд и, не отпуская тетю Малку, увела ее к себе. Тут же мне навстречу выскочила Баеле:
— Мама, дядю Залмена убили!
Перед глазами пляшут двери. В одну из них мне надлежит войти и увидеть Хаву. Новую, незнакомую… Вхожу и вижу: белое лицо, словно присыпанное мукой. Остановившиеся, огромные глаза. Ни я, ни кто-либо другой для них не существует. Но они смотрят. Они видят что-то такое, чего никому из нас видеть не дано. Рядом с Хавой на деревянных нарах сидит испуганная, растрепанная Майка.
Я подошла поближе, неловко поцеловала Хаву в лоб. Обняла Майку, и она потянулась ко мне всем своим худеньким телом, но тут же оглянулась на мать и осталась сидеть подле.
До чего я лишняя сегодня в этой комнате… Я делаю то, что принято делать в таких случаях, — глажу Хавины холодные руки, поправляю ей волосы, обнимаю ее и испытываю при этом мучительный стыд. Совсем не это нужно. Но что же, что? Наконец я потихоньку отступаю к двери, затворяю ее за собой. Мелькнуло: «В таких случаях принято дверь оставлять открытой. Да, но это, когда в доме покойник… — И досадливо: — Какой такой случай? Принято — не принято…»
Тетя Малка, господи, да я о ней совсем забыла, снова стоит в коридоре, прижавшись лбом к стене, и дрожит мелкой дрожью.