- Обалдеть, - сказал Дымшиц. - Замечательно. Хоть бери и вставляй в хрестоматию для девятого класса...
Он помолчал, подумал, потом спросил:
- А что, порнуха тоже не возбуждает?
Анжелка рассмеялась.
- Эта порнуха, Тима, у меня с самого детства перед глазами, так что можешь себе представить. Реакция отрицательная, как на молоко с медом.
- На меня тоже отрицательная реакция?
- На тебя положительная, Тима. Мне вообще с тобой хорошо, потому что ты свой. А чужих я боюсь, вот и все. Еще вопросы будут?
- Вопросы потом, - согласился Тимофей Михайлович, притягивая ее к себе за лодыжки.
Она подъехала к нему задним ходом, нашлепнув на пупок тот самый пакетик с презервативом. Дымшиц зверски осклабился, зубами схватил пакетик и съел его Анжелка ахнула, - потом извлек из кармана ее халатика. Анжелка зааплодировала.
- Мишка, подлец, держит аппаратуру в сейфе, - сказал Дымшиц, хитро прищуриваясь, - но я там внизу углядел "Киев", в умелых руках очень даже сумасшедшую камеру. Хочешь, пощелкаем?
- А можно? - встрепенулась Анжелка. - Только чур, не голой. А ты умеешь?
Дымшиц хмыкнул, играючи подхватил ее на руки и понес вниз. Запустив Анжелку в костюмерную, он на всякий случай проверил камеру, нет ли в ней пленки, выставил на стол для блезиру несколько нераспечатанных коробков с пленкой и занялся светом.
- Это, наверное, судьба, - сказала Анжелка, выволакивая из костюмерной охапку нарядов. - Мне сегодня на Арбате два раза предлагали щелкнуться. Почти бесплатно, за телефончик.
- Это называется рифмой, - пояснил Дымшиц. - Прямой рифмой. В жизни полно рифм - прямых, перекрестных, смысловых, музыкальных - только мы не видим и не слышим. А те, кому дано, видят ажурный каркас бытия, сплетенный из золотистых нитей судьбы. Вот так-то, душа моя. Имеющий уши да слышит.
- Да слышит да видит да ненавидит, - процедила Анжелка, в лиловом облегающем платье продефилировав мимо него к экрану. - Я готова, фотограф.
Дымшиц притащил кресло, вручил Анжелке страусиное перо и приступил к съемкам, радуясь ее оживлению. Анжелка лихорадочно меняла наряды, позы, обличья, играя в топ-модель и вздрагивая от звучных щелчков затвора, потом перестала вздрагивать и даже не надевала платья, только драпировалась, а напоследок и вовсе обошлась одной шляпкой, чувствуя, что по-настоящему возбуждается от тусклого нефтяного сияния объектива, от свежего, как сквозняк, переживания собственной наготы; она вспомнила про презерватив в халатике, нашла, прилепила на язык и сфотографировалась в столь откровенной позе, что Дымшиц, загоготав, почувствовал себя полным кретином - это надо было фотографировать.
Она подошла к нему голая, решительная, в черной шляпке, похожей на разоренное воронье гнездо, с зажатым в кулачке презервативом, распахнула на Дымшице его императорский халат с драконами и опустилась перед ним на колени; они легли прямо на пол, на ворох тряпья, и она почувствовала в нем сильное, неутомимое, поросшее щекотной курчавой шерстью животное, великолепный подарочный экземпляр с прекрасными зубами и толстым мускулистым концом. Чувство плоти было сильнее, чем в кипящей хлорированной газировкой ванне, разрушительнее, чем в "мерседесе", не говоря о выцветших санаторно-курортных лентах, а большего и не требовалось - большего просто не могло быть, настолько он был реален. Он был неутомим, зубаст, реален, и не было в нем волшебства, которого не было ни в чем и нигде.
5.
Дома, когда Анжелка вернулась, она с порога попала под каток такой лютой, такой непереносимой ненависти, что не успела сказать ни слова, только воскликнула "мама!" и заревела, увидев страшные оловянные глаза Веры Степановны, застывшую маску ее лица, - заревела сразу, как только мама выдвинулась в прихожую и влепила первую очередь увесистых слов. Слова падали, чугунными чушками дробя сокрушенное сознание Анжелки: мир, который они строили вместе, обрушился, потому что она размякла на передок и вместо посильного соучастия отдалась, блин, в ассортименте, закрутила романы, сошлась с этим пархатым цыганом, козлоногим волком в овечьей шкуре... Она ревела, заглушая маму и ужас, сползла по стенке и покатилась по полу, рыдая до судорог, до заполошного воя, до полного изнеможения, - рыдала и потом, когда Вера Степановна перетащила ее на диван, обмотала голову полотенцем и скормила две таблетки элениума... Анжелка икала, тряслась, всхлипывала, потом забылась в болоте мокрого, горького, беспросветного сна.
"Ну погоди, Тимоша", думала Вера Степановна, прислушиваясь к всхлипам и скулежу засыпающей дочери. В голове было сухо и ясно, словно сама собой разрешилась многолетняя затяжная мысль. Она пошла спать и в постели сказала Дымшицу: "Вот увидишь. Я тебе вставлю свой пистон, жопа цыганская".
Видит Бог, она не хотела терять ни друга, можно сказать единственного, ни тем более дочери, хотя жизнь давно обернулась битвой, правила которой гласили: Вера, будь готова к любым потерям. На ней висели сотни кормильцев, тысячи вкладчиков, две мафии, ГУВД, туча чиновной сволочи - обселанасратьпрефектурная - плюс одно весьма специфическое управление, игравшее с Верой Степановной в кошки-мышки. С такой уродливой, неотцентрованной пирамидой, опрокинутой острием вниз, на ее загривок, она не могла оступиться, не могла сделать и шага в сторону. Все держалось на ее воле, выносливости, изворотливости, цинизме, на хрупком условном равновесии, пока она шла по рельсам - шаг в сторону неминуемо грозил обвалом, она не могла сойти с рельсов ни ради себя, ни ради Анжелки, ни тем более ради Дымшица. Он давал слово и не сдержал - следовательно, он должен ответить. Таковы правила. Есть правила игры, соблюдение которых есть правило игры; кто нарушил правило, должен ответить, не ею это придумано и не ей, бабе, переписывать их волчьи законы.
Он-то, сучара, считал наперед не хуже нее. И тем не менее. Ну, что ж, раз так - тем паче.
Тем паче.
На другой день, приехав на фирму, она позвонила Дымшицу. Ответила Карина Вартановна, секретарша Дымшица еще с мосфильмовских лет. Тимофей Михайлович улетел в Канны и вернется только четырнадцатого, сообщила она - но вообще-то, Вера Степановна, он летит сегодняшним вечерним рейсом, так что, если вы позвоните ему домой... Она набрала домашний телефон и услышала густой, подсевший, хорошо прополощенный водкой баритон Дымшица:
- Слушаю...
- Здравствуй, Тимофей Михалыч, - с прохладцей приступила Вера Степановна. - Как там тебе живется-можется и похмеляется в частности?
- Живется, Веруня, по-разному, а можется как всегда, благодарствую. Рад слышать твой трезвый командный голос.
- Не спеши радоваться, - предупредила Вера Степановна. - Ты один? Говорить можешь? Жена-детишки не путаются под ногами?
- Говори, Вера Степановна, говори не стесняйся, я тебя внимательно слушаю.
- Ты же давал слово, Дымшиц.
- Это насчет чего?
- Это насчет Анжелки.
- Насчет Анжелки я помню, можешь не сомневаться.
- А фули мне сомневаться, когда ты спишь с ней, сучара? - сорвалась Вера Степановна. - Фули бы тебе, Дымшиц, не только помнить, но и держать слово, а не трахать для освежения памяти мою дочь?
- Погоди, Вера, это совсем...
- Ты давал слово и не сдержал. Ты обосрал нашу дружбу, Дымшиц, плюнул мне в душу, с чем тебя поздравляю от всей оплеванной тобой души. Только учти, что я не привыкла к такому обращению, и ты это очень скоро...
- Тра-та-та-та!.. - заорал, перекрикивая ее, Дымшиц. - Извини, Вера, приходится рвать стоп-кран. Давай сначала. Давай без патетик - ты же разумная женщина, а не героиня мексиканского сериала. Ты-то сама помнишь наш уговор? Кто говорил: твой номер шестнадцатый, Дымшиц? Кто говорил: девочке нужны мальчики, розовые сопли, любовь, а изюбри вроде тебя хороши ближе к вечеру кто? Так вот - я нашего уговора не нарушал.
- Да мне плевать, шестнадцатый ты там или тридцать второй, она может трахаться хоть в подъезде, хоть в детском саду на клумбе с розами и собачьим дерьмом, это не моя и тем более не твоя забота... Мне непонятно, как тебя вообще угораздило затесаться в эту очередь со своим интересом наперевес, у тебя там и в мыслях не должно было стоять, понял?..