Она поймала, как в амбаре, его разбитые работой руки, беззвучно тряслась в рыданиях. А он, как в далеком ее детстве, гладил дочь по голове, сморкаясь в рубаху.
ЗИМНИЙ САД
Прасковью Харитоновну Есаулову в станице называли - кремень-баба. Оттенков тут много. Старинный. Твердый. Холодный. Дающий огонь кремень. С возвращением старших сыновей со службы она стала думать об их будущих семьях. Заранее знала, что жена не заменит мать, и заранее не любила, как велось исстари, будущих снох. Тем хуже, если снохи будут любить ее сынов, - она будет ревновать материнской ревностью. И заранее решила, что праздничные рубахи сыновей будет стирать сама - разве жена так постирает! Но женитьба неотвратима - не нами начато, не нами кончится. Она еще помнила, что и ее не любила свекровь по той же причине - сына забрала, но теперь сама созревала в такую же, в черной шали, свекруху. Она знала, что будет противиться бракам сыновей, и звала, что потом уступит, согласится. Когда Настя Синенкина намекнула ей, что не худо породниться, Прасковья надела роги - заупрямилась: старшие сыны пока еще не женаты, Глеб подождет, Синенкины - старообрядцы, хотя сама Настя была из православных. И не видать бы Глебу Марии как своих ушей, если бы не узнала Прасковья, что братья почти просватали за Глеба хромую дочь мужика. Из двух зол она тут же выбрала меньшее - Марию, казачку. Сердце Прасковьи даже помягчело, как воск у огня, - душа у Маруськи голубиная, а что некрасива, так об этом уже сказано: красивые пляшут, некрасивые пашут. Конечно, свекровскую суровость в Прасковье не растопит никакой огонь, но она будет жалеть Марию: даст иногда поспать на зорьке, сама коров подоит, хлебы поставит, разрешит снохе вечерком у калитки с подружками язык почесать - бабья услада.
О хромой Раечке Прасковья узнала от Спиридона в тот же день - он прибегал домой за аракой - и хотела сразу же, вечером, идти к Синенкиным на сговор, как договаривались Глеб и Мария, но сыны загуляли допоздна, явились в полночь пьяные, говорить с ними было бесполезно, да и скотину управлять на ночь пришлось самой.
На другой день старшие братья ушли похмеляться, а младший зло наказывал себя за вчерашнее работой, сено перекладывал, был хмур, неразговорчив и только чуть успокоился, когда мать ушла к вечерне.
Задав скотине корм, Глеб задумался, сидя на яслях между желтыми быками. Неженатому царства нет (рая). Женились все. Невест и женихов чаще выбирали отцы, матери, свахи. Это Глеба не пугает - он выбрал сам. Хорошо жениться после службы. И это не страшит, что еще не служил. Другое скребется кошками в душе. Разлад какой-то почувствовал он вчера на мельнице. Хромую мужичку - и говорить нечего - он не возьмет. Но встало другое: не хочется ему спешить с женитьбой и на Марии. Так не бросают косу на лугу при первой жажде или голоде - сначала ряд пройди, а еще лучше все закончи, потом пей, ешь, лежи на сене. Пусть она будет рядом, любимая, зовущая, но пусть даст покосить ему - он большие дела задумал! - и тогда он озолотит ее своим богатством.
Остро воспринимал он распаханные под тяжкими тучами поля, обильные дожди, ласку солнца, ветер, что отвевает мякину от чистого зерна. Он любил их почти поэтически, любил грубозатой плотской любовью, зато как сильно любил! Он разводил животных, дающих доходы, и, не дрогнув, резал их на мясо. Вместе с тем мог любоваться их грацией.
Сладость обладания землей! Она непонятна Оладику Колесникову, который живет, как дикарь, поел - и спать, а на добычу выходит, когда проголодается. Клочок земли, полдесятины лимана с камышом и родником, вечная родовая собственность Есауловых, клочок этот давал Глебу нечто от бессмертия - ведь земля на лимане вечна, и принадлежит она Глебу не только в ширину и в длину, но и до самой глуби и до самой поднебесной сини. Камыш рядом с лиманом не трогает его, не волнует. А свой, на лимане, шепчет хозяину о прелести обладания. А яблоня, конь, монеты!..
Женитьбе, конечно, все это не помеха. Еще приданое дадут за Марией. Но странное чувство не покидало его - не докосил он, не допахал... Пусть подождет Мария. Он ей будет верен, они будут встречаться по вечерам, а пока он солдат на походе, а жен в поход не берут. И он твердо решил сказать и братьям, и матери, и Марии, что жениться до службы не резон, а там видно будет. Всю правду говорить незачем, достаточно сказать о службе.
Вошел в хату, засветил зеленую лампаду. Походил-походил, сел, словно ожидая суда. Душа ноет - не потерять бы Марию. И совладать с собой не может - рано жениться. Сильно приворожила она его. Тешился он дармовой любовью, посмеивался, жалел длинноногую девчонку, да и проросли в сердце алые цветки с цепкими корнями.
Зарыпела калитка. Собака молчит: свои. Вошла мать. Долго смотрела на сына. Сняла шаль. Села в сторонке, как у чужих.
- Чего вы молчите, мама?
Не ответила. Только смотрит прекрасными черными глазами. Волосы у Прасковьи с красниной и проседью. В детстве натерпелась за волосы, погодки на улице кричали: рыжий-красный - черт опасный, рыжий красного спросил: чем ты бороду красил? На лице, детски открытом, оспинки. Глаза Прасковья передала Михею, волосы - Спиридону, Глебу - неуемную рабочую жадность, всех оделила.
- Ну, чего вы как с похорон?
- Да так, бок жует, к снегу...
С маленьким Глебом ехала Прасковья на подводе в степи. Дорога почти незаметна. Начался снежный буран. Ночь. Сбились с пути. Конь провалился по брюхо в мочаг. Бросить коня жалко - стали замерзать вместе. Сняла с себя мать одежонку, закутала сына. Засыпая нехорошим сном, телом угревала ребенка. Блуждавшие в степи цыгане подобрали их, отогрели, правда, и коня увели. С той поры и побаливает у матери бок.
- Были мы вчера у Трофима, - несмело начал сын.
- Знаю, Спиря говорил. - Прасковья Харитоновна жалко улыбнулась. - Я уж Настю Синенчиху свахой звать хотела. Чего это ты на хромынде жениться вздумал? Или станица клином сошлась?
- Я - что? Браты притесняют, с двора, говорят, сгоним...
- Я, мой сынок, много горя хлебнула за вашим отцом, не дай бог и лихому татарину! И убивал меня, и по три дня домой не являлся, и топить на речку водил. Ваша порода дикая. Дед Гаврила, царство небесное, плетью разговаривал с женой...
- А ваша? - усмехнулся сын: считалось, что Михей и Спиридон пошли по Мирным, по матери, а Глеб весь в Есауловых, в отца.
- Не женился бы еще, осмотрись, душу живую, хоть и мужичью, погубишь - не любишь ведь.
- Да я и не собирался, - отлегло от сердца Глеба. - Какой дурак до службы женится!
Смотрит Прасковья Харитоновна на сына, говорит с мольбой:
- Вода... Речка быстрая... Море житейское... Мало жалости в миру, черно, одиноко... Никто не приголубит, не пригреет. Сколько я с вами натерпелась, накланялась, сколько снопов перенянчила у добрых людей! Я ведь, сынок, не за вашего отца должна была выходить, и он другую любил, и я другого, потому и водил топить меня под "шумом"...
- Вот я и хочу, мама, чтобы не мы у добрых людей, а у нас бы батрачили, я вот отслужу, поднимусь, есть у меня думка одна, и вы только ключиками позванивать будете да денежки считать-пересчитывать. В каменном доме жить станем...
- И-и, мой сынок, не нам хоромы наживать. У казака домик - черна бурочка... Любишь Маруську?
- Хорошая она...
- Вот и жена тебе. Не бей ее, она мало радости видала в прислугах, за ласковое слово будет век тебе рабой... Плохо что-то мне, голова кружится, будь ты неладна!
- Да вы приляжьте, мама...
- А то как же! Хворь того и ждет. Сроду на ногах все болезни переносила, разлежишься - хуже, да и лежать не давали. Меня свекруха до зари подымала, ой как спать хотелось!
Встала, подошла к сыну, тронула за голову.
- Жесткий ты волосом - в отца. Миша и Спиря добрее, хоть и бешеные. А когда ты был маленький, у тебя волосики мягонькие кудрились, как шелк на кукурузе, и белый ты был, ковыла, а теперь, как ночь, почернел... Жует проклятый, к снегу, не иначе... Фекола Забарина, одногодки мы, в обед померла, не болела, не горела, как с полочки сняли. На ночь пойду читать над гробом. А вы тут не передеритесь, пьяные придут, ты им не перечь. Они утром ругались, что ты сливки на курс отнес, а я вареников наварить хотела... Ну, да ладно, не печалься, терпи, казак.