Но ждать хорошей погоды, когда шел уже сентябрь, было нельзя.
Несмотря на дожди и бездорожье, равнинные колхозы все же убирали и сдавали зерно. А в горных «как на пенек наехали» — ни убирать, ни сдавать. При переездах комбайны тонули в сограх; под крутыми перевалами скопившиеся машины с хлебом простаивали по многу дней.
Андрей жил в полях. Дождь, точно кнутом, подстегивал его: «Гибнет хлеб!»
Среди ночи главный агроном садился в седло и ехал в бригады: проверял сторожей, исследовал вороха — не согрелись ли? Будил председателей колхозов, полевых бригадиров.
— Как можно спать в страду?! Почему не проверяете зерно на токах? Неужто не жжет вас горящий хлеб?
Больше всего раздражал Андрея председатель колхоза «Красный урожай» Высоких.
— Максим Васильевич, как вы кормите людей, приехавших к вам за шесть тысяч километров на уборку? Почему повернулись к ним спиной? Почему у Лойко и даже у Патнева и мясо и хороший хлеб, а вы трактористам ржаную замазку вместо хлеба даете? Почему у Лойко люди на простынях, на подушках, под одеялами, а у вас — в грязи и в соломе? Скоро наступят холода, что же, вы и тогда людей в соломе держать будете!
— Да, Андрей же Никодимович, дороги размокли… — ныл Высоких.
— Сами вы размокли! — И Андрей тащил Высоких к шоферам. — Вы с ними говорили? Советовались? Равнодушный вы человек!
Андрей недосыпал. Нередко ночь заставала его в седле, по дороге из бригады в бригаду. Ночные поля, прорезанные фарами работающих машин, нравились ему не меньше, чем днем. Пугая коня, взрывались жирующие в пшенице тетерева, шарахались из овсов дикие козлы. Нередко из массивов проса с тревожным, гомоном поднимались косяки отлетных журавлей и уток. В такие мгновенья Андрей всегда вспоминал о ружье. Но разве можно было думать об охоте в страду?
Спал главный агроном чаще всего в ометах пахучей свежей соломы, у бригадных токов. Многое услышал он в короткие часы отдыха, когда поужинавшие колхозники, механизаторы, городские служащие и рабочие, приехавшие помогать убирать урожай, разговаривали у костров.
Разбрызгивая искры, жарко горел костер. От огня ночь казалась непроницаемо черной, а затихшие поля — таинственными. Какие-то пичуги сонно пересвистывались в них.
Зарывшись в теплую душистую солому по самые плечи, Андрей лежал на высоком омете и смотрел в беззвездное небо, Над головой бесшумно плыли низкие облака. Тяжелые, сырые, они, казалось, холодными своими подбрюшьями касались его лица. По сникшим сонным хлебам, подступившим вплотную к стану, прокатывались шелестящие волны. Андрею чудилось, что он улавливает укоризненно-тревожный шепот колосьев.
И вдруг из глухой ночной тьмы, почти над самым ометом, возникла вереница гусей. Они летели ленивой, сытой раскачкой, по-ночному, еле слышно, гогоча, и, точно боясь потеряться, касались друг друга крыльями. Увидев за скирдой жаркий костер, они с испуганным криком взмыли, но тут же успокоились и вновь, снизившись и негромко погогатывая, улетели в глубь спящих хлебов.
Вскочив, Андрей долго смотрел и слушал, пока птицы не пропали со слуха. «На жировку… А на рассвете снимутся и дальше, к морю…» И почему-то, как в раннем детстве, ему самому тоже захотелось лететь в манящую даль. Вспомнил о Вере: «Где-то ты сейчас? Может, вот также прикорнула в омете…» И хорошо и тоскливо у него было на душе в эту ночь.
У костра говорили, смеялись. Андрей повернулся, и ему стали видны отсвечивающие красной медью загорелые лица колхозников и горожан, слышны их голоса. Все звуки перекрывал бас сторожа бригадного тока деда Беркутова:
— Видать, оглянулся на нас господь — послал нам Кистинтина Садоковича… С Кочкиным бы дожили, что и ножки съежили. А этот смел и удал: в меня. За десятерых работает, ночей не спит и другим спать не дает. Крут и на ногу и на слово, не то что Кочкин. Тот заговорит, как сани по песку тащит или ровно бы кашу в лапти обувает. А у этого все горит! И еще то мило — пьяниц не любит…
Старик подбросил дров в костер, и в небо золотым кустом брызнули искры.
— Как-то попервости приехал ко мне на ток наш Высоких. Вижу, глаза красны, как у кролика, личность распухшая, словно бы его пчелы изжалили. И, на беду, шасть сюда Кистинтин Садокович. Вылез из машины — и к ворохам. А за ворохами Высоких присел на корточки и будто бы зерно щупает. Окинул его Садокович вот эдак глазами и спрашивает: «Пьян?» А тот поднялся, покачивается и говорит: «Не может быть!» — «А ну-ка скажи: шестью шесть — тридцать шесть!» А Высоких: «Се-се-се…»
Слушатели дружно захохотали.
— И что бы вы думали? — спросил Беркутов. — Допек! Теперь наш Высоких стал на человека похож.
Тут рассказчика перебил незнакомый Андрею голос.
— Председатель — что, есть и рядовые колхознички у вас аховые: из деревни в поле на веревках не вытянешь.
— Не защищаю, есть которы и тугоуздые, — согласился дед Беркутов. — Роются на своих огородишках, в страду лук вяжут, картошку копают… Одним словом, у всякого Гришки — свой делишки. А рассужденье у таких Иванов-хитрованов такое: метеес уберет, городские подсобят, пусть, дескать, протрясутся, разомнут рученьки. Но только нонешний урожай даже и самых заскорузлых должен расшевелить. А если еще и деньжонков им на трудодни подкинуть — удержу в работе не будет, помяни мое слово! Народ, мил-человек, работу любит, если она не зряшняя. Ну, само собой, иного сучковатого Фоку не возьмешь с левого боку, заходи с правого…
Сморенный усталостью, Андрей заснул. Проснулся он от взрывов смеха. «Наверное, Иван Анисимович приехал», — подумал агроном и не ошибся: Шукайло был тут, ну, а где появлялся Шукайло, там всегда смеялись. Веселый бригадир приехал от комбайна, работавшего ночью за дальней гривой.
Андрей вслушался:
— …ловит волчица, да ловят и волчицу.
И вот тогда хитрый председатель за бабу-симулянтку второй раз оштрафовал мужика на пять трудодней. Мужик видит, что дело плохо, и давай бабу плетью стегать. А председатель (он вдовец) на мужика: «С ума сошел! Разве можно женщину бить?! Ночью уговори ее. Если не сумеешь, меня попроси, я уговорю…»
У костра снова засмеялись, а Андрей подумал: «Вот молола! И ведь все знают, что врет, что мужа за жену не штрафуют, а никто не осадит… Авторитет!»
В равнинных колхозах умолоты с гектара целины доходили до сорока центнеров. Такого не помнили в самые урожайные годы.
— Теперь-то уж поднимемся! — ликовали колхозники.
Но ливни и ураганные ветры прижали тяжелые колосья к земле, скрутили в жгуты и прибили так плотно, что порой не только комбайны, а и сенокосилки скользили зря по этой плотной, будто спрессованной массе.
— Все пропало! — закричали паникеры. — Природа против нас!
Боголепов метался по агрегатам: уговаривал, ругался, премировал. Как и главному агроному, ему казалось, что все смотрят на него как на виновника, не умеющего справиться с уборкой необыкновенного урожая.
— Кровь из носа, а уборку не прекращать. Или, буду прямо говорить, ты не комбайнер, Матвеич, а квашеная капуста!
— Буксует, Константин Садокович, — плачущим голосом оправдывался комбайнер.
— А грунтозацепы? Тебе зачем их прислал Ястребовский? Пойдем, я сам надену и сяду за руль.
Большой, разгоряченный, быстрый, он шел, надевал грунтозацепы и вел машину.
— Перервитесь надвое, а зерно вывезите на элеватор! — говорил он через час шоферам. — На колеса вяжите цепи, прихватывайте с собой доски, подкладывайте, где доведется, и — марш, марш! Или, буду прямо говорить, вы не шоферы, а пустомели. Ославлю вас на весь Алтай.
И везли. С муками, с бранью, но везли.
Казалось, вся огромная сила, таившаяся в Боголепове, взорвалась, пришла в движение. Все были подняты на спасение хлеба, даже учащиеся старших классов. Хлеба косили комбайнами, жатками, лобогрейками, вручную — косами, жали серпами.
Не хватало сушилок. Хлеб сушили в сараях, в избах, на печках, в банях.
Однажды сторож Беркутов отозвал Боголепова в сторонку и сказал: