Литмир - Электронная Библиотека

Но между культом и культурой есть разница. В культе периода «зрелого тоталитаризма» культура была объектом политической операции двоякого рода, приведшей к обострению ее противоречий. С одной стороны, были сняты некоторые из ограничений, сужавших в предшествующий период отбор «наследства»: это проявилось главным образом после 1934 года, а в международном политическом плане - после периода политики «народного фронта» и усиления антифашизма просоветского толка. Коронным итогом этой операции, представлявшей коммунизм и пролетариат паладинами культурных ценностей и центром сплочения «прогрессивных» сил, стала формула «социалистический гуманизм». Однако, с другой стороны, в той же литературной среде и без того уже укрощенная и ослабленная творческая энергия не душилась так, как в этот период тоталитарного режима. История советской литературы того времени слишком печально известна, чтобы задерживаться на примерах. Интереснее другое. Если на первом этапе тоталитаризма противоречие между допущением «наследства» и его выхолащиванием сглаживалось благодаря тому, что тоталитаризм не был еще, так сказать, по-настоящему тотальным и еще не совсем ликвидировал некоторые остатки прошлого, во второй его фазе, фазе «зрелого тоталитаризма», это же самое противоречие было снято посредством беззастенчивой операции идеологического измышления и подтасовки, приведшей к псевдокультуре, в которой сосуществовали отобранные элементы русской культуры (вспомним, например, о восхвалении Белинского, Чернышевского, Добролюбова в отрыве от исторического контекста), - этакая смесь материалистических традиций в философии и реализма в литературе, - и, конечно, марксизм-ленинизм, не как «догма», по уверению догматиков, а как «руководство к действию». А «действия» предусматривали, между прочим, разрушение всей свободной культуры с целью построения тоталитарного общества и создания «нового человека».

Я не знаю, как определить хрущевский и начальный брежневский период, - то ли как очередную фазу развития советского тоталитаризма, то ли, скорее, как интермедию между двумя первыми фазами и последующей «позднетоталитарной», начавшейся при позднем Брежневе и продвинутой дальше Андроповым и Горбачевым. Мы можем определить эту интермедию как фазу «нерешительного» и «самокритичного» тоталитаризма. Конечно, самокритика эта неполная, так как, будь она доведена до конца, тоталитаризм распался бы. Но нерешительность была присуща как верхам системы, так и - преимущественно - ее низам, пассивным и задавленным, которые на короткое время этой паузы несколько активизировались. В этой фазе основное противоречие советской культуры сохранилось, но были ослаблены прежние формы медиации, вследствие чего коренное противоречие между культурным «наследством» и оскопленным и ограниченным творческим началом выразилось в ряде частных противоречий, образовав просветы для некоторых, немыслимых ранее форм культурных и литературных исканий. Здесь не место прослеживать историю перехода от «оттепели» к «инакомыслию», а затем и ликвидации последнего и новой «эмиграции». В результате власть, в конце концов, полностью вернула себе контроль над культурной жизнью, но не восстановила ни одной из прежних форм медиации, характерных для прототалитаризма и «зрелого» тоталитаризма, а наоборот, создала новые орудия идеологической медиации для снятия противоречия между культурой и программируемой псевдокультурой. Другой результат в том, что советская культура, в частности литература, оказалась разделенной на две части - внутреннюю и внешнюю, причем, если этим фактом можно пренебречь в количественном отношении, ввиду явного материального превосходства советской культуры над культурой эмиграции, то, с точки зрения качества, это явление имеет глубокое принципиальное значение хотя бы потому, что заставляет взглянуть на советскую действительность совершенно в новом освещении, чего раньше не хватало западной культуре.

ТО, ЧТО Я НАЗЫВАЮ «нерешительностью» и «самокритикой» хрущевского тоталитаризма, было, конечно, не самоцелью, но вынужденной реакцией на кризис, к которому режим пришел при Сталине, «самокритика» позволила режиму преодолеть кризис и перейти на новую ступень собственного развития. Можно задать вопрос: действительно ли коммунистический тоталитаризм преодолел кризис? И не является ли его положение сейчас настолько критическим, что дальнейшее его существование как исторического явления ставится под сомнение? Разумеется, это вопрос принципиальной важности, который, тем не менее, я здесь не рассматриваю, так как это потребовало бы широкого историко-теоретического анализа. Для нашего размышления достаточно признать, что советский тоталитаризм вышел из самой острой фазы своего кризиса и вступил в фазу «позднетоталитарную». На этой стадии самокритика, подобно горбачевской на последнем съезде, глубоко отличается от самокритики хрущевской интермедии: это уже не размышление, частично поневоле, о системе, какую допускала критика «культа личности Сталина», это самокритика исключительно с точки зрения технической эффективности, базирующаяся на полном отсутствии глобального критического осмысления системы. Руководство на этой новой стадии тоталитаризма как будто уверено, что эта система, при всех ее пороках, в рамках своей новой глобальной стратегии способна развиваться - как изнутри, так и вовне.

Возвращаясь к сфере культуры, отметим, что новые механизмы медиации, вырабатываемые, как кажется, поздним тоталитаризмом, носят преимущественно прагматический характер. Весь идеологический аппарат остается, конечно, на месте и только кое-где подвергается несущественным конъюнктурным переделкам, которые всегда неизбежны. С другой стороны, после хрущевской «интермедии» и ее последствий невозможно восстановить нечто аналогичное старой, в сталинском духе идеологической медиации, а ориентация на Ленина имеет значение узаконения системы, базирующейся на власти идеологии, и при этом поздний тоталитаризм не может вернуться к полулиберальным мерам, на которые вынужденно шел прототалитаризм. Противоречие между культурой и псевдокультурой сейчас проявляется открыто, тем более, что часть советской культуры свободно действует в изгнании. Медиация поэтому приобретает характер полицейского и цензурного давления в сочетании с прагматизмом: то есть преследуется любое опасное нарушение идеологических табу и в то же время проявляется терпимость к мало-мальски жизнеспособным в культурном отношении исследованиям. Табу подверглись тщательному отбору, и те из них, что были сочтены бесполезными и вредными для системы, были отклонены.

К примеру, впервые опубликованные в СССР сочинения Киреевского и Аполлона Григорьева - признак культурной политики, отличной от сталинской, и даже ленинской, поскольку существенно расширена доля русской культуры, которую идеология у власти допускает и терпит, однако такое расширение сделано вовсе не из благодеяния. Причина в том, что в связи с тотальным кризисом марксистской идеологии, переставшей быть источником интеллектуальных ценностей, из хранилищ «наследства» извлекаются когда-то отвергнутые обрывки. Такой подход благоприятствует также и формированию русского национального, а подчас и националистического сознания, однако в строгом соответствии с советской идеологической системой и ни в коем случае не в оппозиции к ней. Важно одно - соблюсти главное табу: во-первых, только власть и исключительно власть дарует возможность расширять сферу потребляемых культурных ценностей, причем этот произвол должен быть признан за нею абсолютно и безоговорочно; во-вторых, все ресурсы расширенного таким образом культурного «наследства» никогда не должны привлекаться для критического анализа настоящего и истории коммунистической тоталитарной системы и марксистской идеологии. Противоречие между культурой и псевдокультурой на этом этапе выражено, пожалуй, еще острее, чем в прошлом. Но власть разрешает его прагматически и путем подавления, используя значительнейшие силы дозволенной культуры для усовершенствования собственных механизмов воздействия и контроля над обществом.

2
{"b":"572045","o":1}