Единственное, что я понял вполне определенно, — я понял, как мало было от меня пользы — от неловкости или от вмешательства не желающего ни во что вмешиваться пухлого отпускника при деньгах, яростно нападавшего на грехи, совершить которые у него кишка тонка. Ибо, наверняка, эта провинциальная жизнь, над которой он глумился, оказалась более стабильной, чем его призрачная жизнь покупок и продаж в стране, где никакое вмешательство невозможно, и эти вечера перед телевизором в кругу семьи куда лучше презренного времяпровождения, утешавшего меня после работы. (Какой работы? Я ничего не производил. Даже отмороженным мясником не был, даже доморощенным типографом с набором Джона Буля и, тем более, не источал свет Шекспира в общем баре.) Что прелюбодеяние подразумевает брак и, возможно, звучит более достойно, чем распутство, или мастурбация, или — неважно что. Если уж должны были умереть и бедный простачок Уинтерботтом, и борец мистер Радж (человек, пришедший слишком рано, чтобы смешаться в котле, как и все, пришедшие до времени), то наверняка тут есть что-то, рождающее слово «Любовь». Даже просто слово лучше, чем эта пустота, это глумление постороннего.
Я внимательно перечитал первую главу. Самодовольство, многословие, претенциозность, но пусть уж так и останется. Пусть так все и останется, ибо мы здесь не развлечения ради. И я знаю, что скоро уйду на покой, потому что могу себе это позволить, и знаю, где я осяду. И тогда я снова увижу великого пророка Селвина. И остальных. И в следующий раз не сваляю такого дурака. И я даже знаю, кого попрошу выйти за меня замуж, но она наверное откажет. Может, если я начну делать зарядку, сброшу вес… Я не могу поверить, что я ей так уж сильно не нравлюсь, она не была уж совсем ко мне равнодушна.
В ящике стола под рукописью я пристроил единственный дошедший до нас образец официальной прозы мистера Раджа. Бедный мой, дорогой мой мистер Радж… Я снова перечел его рукопись, хотя уже было очень поздно, но и отрывок короток. Только пролог, и я помещаю его здесь, оставляя за мистером Раджем последнее слово.
В рассуждении всех этих всепроникающих современных проблем расизма нам следует осознать, что недостаточно просто опровергать утверждения расистов застарелыми фактами этнологов и антропологов. Конечно, такие факты тоже имеют цену, что тут отрицать, но расизм рождается в сердцах простых людей, и не обязательно фашистскому, или коммунистическому (хотя это крайне редко), или плутократическому государству делать что-то большее, нежели просто сориентировать поток ненависти на ту или иную секту объединившихся в неприятии правящего класса (или что там удобно в данное время, по различным причинам, будь то экономика или нечто иной природы), чтобы подавить эту секту или даже, в крайних случаях, уничтожить.
Конечно, все эти силы не направлены прямо против конкретной расы, иногда это религиозная секта, преследуемая правящей кастой, но техника возбуждения ненависти всегда одна и та же.
Способность людей к ненависти, как ни удивительно, никогда не исчезнет. Особенно, когда представляешь, что человек по природе своей — существо стадное и потому сотворил мир, который, по сути, зиждется на любви, какие бы имена ей ни давали. Истина есть любовь, вера — тоже форма любви, опора на полицию или армию, на государство — тоже форма любви. И легко понять, конечно, что любовь имманентна и необходима для любой группы, необходимость эта биологическая, и она подразумевает совершенно противоположные эмоции к элементам из другой группы, что, вероятно, угрожает (даже когда ее проявления не имеют никаких фактических оснований) самому благополучию или даже безопасности, не говоря уже о существовании, другой группы. Нам абсолютно понятно, почему слепые котята в корзинке, которых никто не учил страху или ненависти, шипят и фыркают на весьма доброжелательного пса, нюхающего корзинку. Все это понятно, потому что котятами руководит биологическая необходимость. Но трудно понять, почему человек, которого экономическая необходимость принуждает, а происходящая, благодаря достижениям аэронавтики стремительная «усадка глобуса», мягко убеждает мыслить в категориях все большего и большего числа групп, к которым он обязан выказывать лояльность или, одним словом, ту же любовь, вместо этого развивает способность ненавидеть.
Пишущий это искушаем желанием положить перо и горько улыбнуться, сетуя на недостаток понимания. Весенний английский день принуждает сердце чрезвычайно сильно любить природу и другого человека. Сердце расширяется в присутствии любимой и удивляется, почему она его не любит. Любовь кажется неизбежной, необходимой, такой же простой и естественной, как дыхание, но увы…
Энтони Бёрджесс
Встреча в Вальядолиде (The Devil’s Mode)
Рассказ
© Перевод Александр Авербух
Посланцы Британии сошли на берег в Сантандере. Погода стояла отвратительная. Дальше предполагалось двигаться верхом и в наемных каретах. У причала англичан встречали представители испанского двора и переводчик по имени дон Мануэль де Пулгар Гарганта. Он не столько интересовался милордами и графами, сколько группой театральных актеров, которые с острой жалостью к самим себе наблюдали за обдаваемой брызгами лодкой со смуглыми гребцами. В ней везли к берегу телегу, собственность театра. Лошадей предстояло нанять на конюшне, находившейся где-то в городе. Туда собирались отправить Роберта Армина, сына конюха, актера, обычно исполнявшего роли шутов. Ему предстояло осмотреть с помощью испанцев то, что, вне всякого сомнения, должно было оказаться клячами, страдающими костным шпатом.
— Росинантами, — осклабился дон Мануэль. — Лучшие лошади предназначены для милорда Такого-то и графа Сякого-то. Но я поеду с господином Армином, которого, прекрасно это помню, видел в театре «Глобус», а также слышал: он очень приятно пел, чтобы убедить публику, что ее обобрали не слишком и не понапрасну.
— Клянусь Богом, вы говорите на нашем британском языке, как мы теперь должны называть его — ведь наше королевство получило новое название, — с приятным акцентом и рекоподобной гладкостью, — сказал Дик Бёрбидж. — Уж мы будем этим довольны, вы мне поверьте. Здесь среди нас нет никого, кто мог бы произнести на вашем кастильском больше трех слов, а именно «si», «no» и «manana»[92]. Времена были таковы, что никак не позволяли говорить на языке врагов, каковыми мы более не должны называть вас. Постойте, «paz»[93] — вот еще одно слово, да и новое притом. Предстоят долгие переговоры о paz в Вальядолиде, так нам сказали. Королевские актеры тоже здесь, будем размазывать слой своего рода меда по унылому хлебу переговоров. Ежедневное кропотливое размалывание в муку́ вечного мира. Простите меня, сеньор…
— Дон Мануэль, к вашим услугам.
— Как скажете. Бёрбидж, — представился он. — К вашим. Если я многоречив, то это лишь оттого, что в последние недели мы только и делали, что блевали. Вон, видите, человек у того кнехта: он все еще блюет. Из всех нас у него самый слабый желудок.
— То, верно, ваш маэстро Шекспир.
— Да вы нас всех знаете, клянусь Богом! Что же мог делать испанец в Лондоне, — говорю это, не желая вас обидеть, — как не шпионить?! Но теперь это уже все в прошлом или будет в прошлом к тому времени, как мы сыграем наш репертуар от начала до конца.
— Не стану прикидываться, будто не согласен. Оказалось полезным иметь мать-англичанку, верную Риму и потому непременно неверную своей родине. Великие государственные дела тяжко сносить смиренным подданным, так она говаривала. Увы, матушка умерла от лихорадки в Авиле, и мой бедный батюшка вскоре за нею последовал. Ваш господин Шекспир, мне кажется, чем-то расстроен. Могу я предложить ему и вам напиток из кислого козьего молока и крепкого вина, дара Хереса? Со слабыми желудками это снадобье творит просто чудеса.