Сойдя с поезда, мы какое-то время медлили в нерешительности на платформе, сунув руки в карманы. Мой багаж стоял рядом, Уинтерботтом был налегке.
— А что, — спросил я, — вам так и не вернули ваше зимнее пальто?
— Нет. Оно все еще здесь, полагаю. Холодновато, правда?
Да, подумал я, если все дожидаются меня, то хорошо, что сейчас холодно. Как скоро после смерти начинается разложение? Когда он умер?
Я представил тело, еще не поддавшееся воздействию простых химических реакций, холод, почти как душа, сдерживал их, позволив телу чуть дольше оставаться самим собой. Представил мистера Раджа, совершенно беспомощного, наверное, поскольку он несведущ в похоронах (интересно, индусы по-прежнему кремируют покойников?), и одинокий колокол, в который звонит, конечно же, безглазый Селвин. Я предполагал, что увижу мистера Раджа на платформе, встречающего поезд, но его не было, и я понял, что это и к лучшему, учитывая все обстоятельства. А то, неровен час, панегирик «упокоившемуся доброму старцу», плавно перейдет в прославление весьма живой особы, ее красоты и, наконец, сговорчивости. Нет, не надо нам этого. Уинтерботтом сказал:
— Не стоило мне приезжать вот так. Надо было дать вам возможность прощупать почву, так сказать, выяснить, как она к этому отнесется.
— Она прекрасно к этому отнесется, только дождитесь вечера. После обеда будет достаточно времени для того, чтобы сломать лед, а утром вам лучше посетить своего прежнего начальника.
— У меня духу не хватит, просто не хватит духу.
— Хватит, не сомневайтесь. Как долго вы проработали на прежнем месте?
— Шесть лет.
— И за шесть лет ни одного худого слова?
— Ну, один раз, может — дважды.
— Они примут вас назад. Черт побери, вы отсутствовали всего-то с Рождества. Повинитесь смиренно, скажите, мол, свалял дурака.
— Так оно и было.
— Вот именно. Скажите, что в Лондоне не теряли квалификацию и даже, наоборот, приобрели немалый опыт.
— Приобрел, конечно, но не в этом смысле.
— Неважно, все равно они возьмут вас назад.
Уинтерботтом неуверенно кивнул. Снова и снова он неуверенно трогал свой чистый гладкий подбородок. Отважный лондонский Уинтерботтом, продержавшийся так недолго, исчез навсегда. Мы поднялись по лестнице. Уинтерботтом доверил мне самому нести оба моих саквояжа, и мы покинули станцию. Его, без конца ощупывающего свой голый подбородок, заглотил занятой понедельничный город, а я подозвал такси. Водитель, крепкий бородавчатый дядька лет шестидесяти, оказался словоохотлив и любопытен не в меру. Произношение выдавало в нем выходца из Северного Уэльса. Приезжий ли я? В гости или так? А есть ли тут у меня родня? Отец? Умер, неужто? Вот горе-то. Он вздохнул и кивнул, словно удовлетворенный тем, что умер кто-то другой, а не он. Женат ли я? А подумываю ли когда-нибудь жениться? Мужчине в моем возрасте пора бы. За газовым заводом, крикетным полем и неоготическими городскими банями, купающимися в квелом весеннем солнце, явился унылый пригород, который то же самое солнце сплющило, словно картонку, — даже не некрополь, а просто нечто, никогда и не жившее.
— Это здесь? — спросил таксист, останавливаясь. — Ни одна ставня не опущена. Ни одна. Вот он, современный мир — ни капли уважения. Шторы не заменят ставен, с какой стороны ни глянь, не так ли?
Он выгрузил обе мои сумки, получил свои деньги, весело развернулся на Клаттербак-авеню и умчал прочь из безжизненного городка — навстречу жизни. Первобытная мертвенность пригорода этим утром особенно бросалась в глаза: дряблые рубашки и ночные сорочки, никогда никем не надеванные, вяло лупцевали друг друга на бельевой веревке. Ни собаки, ни кошки не видно было на чистых, как столы в морге, тротуарах, и птиц не было слышно. Стоя позади все еще отцовского дома, я осознал вдруг, что ключей-то у меня нет (удивительно, что все мои ключи сейчас в карманах у азиатов), и придется постучать. Я постучал, никто не ответил. Где же мистер Радж? На работе, видимо, трудится над расовыми взаимоотношениями. А может, на раннем ланче. Я не чувствовал, что передо мной дом мертвеца, и постучался снова — Роза Бонёр, книги, домашние тапочки еще хранили остатки папиной жизни, табачный дым в складках одежды… Я постучал еще раз и вдруг испугался, что труп, который уже перестал быть моим отцом, устало встанет и спустится вниз, и отопрет дверь, кашляя бесшумно и гостеприимно. Улица будто вымерла. В страхе я подхватил свои вещи и чуть ли не кубарем скатился с обмелевшего каменного крыльца. Держа по сумке в каждой руке, я стал, тяжко отдуваясь, взбираться по Клаттербак-авеню, чтобы искать приюта в «Черном лебеде», «Гадком селезне», «Флаверовом козыре».
Я вошел в общий бар, где два древних старика неспешно потягивали свои пинты. У одного из них, в костюме и галстуке-бабочке, был пасмурный безразличный взгляд давнего пенсионера, другой был укутан в грязный саван, который дополняли парусиновые гамаши, вонявшие конским навозом. За стойкой бара стояла Вероника — завитая, в свободной кофте и обтягивающих коротких брючках. Она посмотрела на меня выпученными базедовыми глазами, узнала и отошла, чтобы крикнуть наверх в лестничный пролет:
— Эдвард, он пришел. Он сегодня не жарит рыбу, — сказала она уже мне, — он готовит ее в горшочке в духовке.
— Бренди, пожалуйста, — попросил я. — Расскажите, что случилось.
— «Мартель»? — Она посмотрела на меня без теплоты. А потом сказала, наливая мне бренди: — Мы все так переживали. Вы не представляете.
— Когда он умер?
— Вчера утром. В церкви как раз звонили колокола.
— Мне очень жаль. Но я не мог не поехать в Японию.
Она протянула мне бокал и глянула на меня так, словно считала, что все-то я мог. Затем будто табун лошадей проскакал галопом — это Тед грохотал вниз по ступенькам. Он появился, вытирая руки полотенцем, и сказал:
— Привет, голубчик мой. Рад свидеться! — он склонил голову в дружеском соболезновании.
— Я не мог не поехать в Японию. Кто-то же должен работать там, в конце-то концов.
— Японцы, — возразила Вероника.
— И я очень благодарен вам. Вы это знаете, — сказал я.
— Не за что, — ответил Тед. — Ваш отец был завсегдатай. А хозяин имеет ответственность перед своими завсегдатаями.
— Я не могу попасть в дом, — сказал я. — Я его еще не видел. Я вообще никого не видел. Даже не представляю, что произошло.
— Э… понимаете, — Тед поскреб еще небритый подбородок. Звук был такой, словно чиркали спичкой о коробок. Потом он налил себе маленькую. — Хорошо, — сказал он, выпив, — выдержано, как надо.
— Раз ты пришел, — сказала Вероника, — то я пойду прилягу ненадолго.
— Иди, голубонька, — сказал он, с нежностью глядя на нее. Нос у него дергался. — Моя бедная старушечка. Давняя хворь, — пояснил он мне, провожая ее взглядом. А потом сказал: — Ваш папа не появлялся тут несколько вечеров, и кто-то из его закадычных спросил, где он. Так что я спросил у того черномазого, который у вашего папы прижился, а тот говорит, что ему нездоровится и он несколько дней провел в постели, но волноваться не о чем. Я спросил, а в чем дело-то, а этот говорит, что, мол, папа ваш чуток переел — и все, и волноваться не о чем. Но мы все равно, я и еще двое ребят, те, с кем ваш папа выпивал туточки, пошли туда, а этот черномазый очень растревожился и не желал нас пускать, как говорится. Но нас-то не шибко остановишь, так что мы пошли наверх, а там ваш папа вот-вот богу душу отдаст, а у кровати крутятся еще двое черномазых, только черномазее того, который с вашим папой жил, и говорят, что они по медицинской части доктора, и все будет путем. Ну, мне это все сильно не понравилось, и я звякнул доктору Форсайту, который жену посещает, и попросил прийти и взглянуть. Он пришел и взглянул. Он пришел и сказал, что это вопиющий недогляд, он много чего сказал и ругался на чем свет стоит. Он и вас крыл, что не позаботились как надо о своем отце, и еще кое-что, — сказал Тед. — А что там за дикости вы кричали по телеку вчера вечером? Сам-то я не смотрел, дел было полно. Будто вы там кого-то снасильничали или что?