Боэций так бы и продолжал вдохновенную деятельность пророка из философов, если бы не тяжкие для него, всего Рима и всего мира обстоятельства. Теодорих, предводитель готов, взявший Рим, но не посмевший назваться императором, но лишь королем (гех), заподозрил Симмаха и Боэция в попытке восстановить полноту полномочий Сената. Они были без вины отправлены бессрочно в тюрьму как виновники не бывшего государственного переворота. В тюрьме Боэций, ожидающий казни и не надеющийся на свободу, и пишет ту книгу, которой зачитывались в Средние века, которую перевел на английский Чосер и которая находит преданных читателей и до сего дня. 524 год вошел и в церковный календарь как мученичество Боэция в Павии, нынешней Падуе, безупречного в догматах христианской веры, которые и открывали ему свет бытия.
Не следует считать Теодориха варваром: его двор в Равенне был блистательным, и тонкость не была чужда королю. Но в том и трагедия всей ситуации, что одна только тонкость, или открытость культуре, или навыки государственного управления, или вполне состоявшееся взаимопонимание римских патрициев и варваров не могли взять на себя вызов бытия, которое застает врасплох все наши дискуссии и смешивает все наши карты. Этот вызов взял на себя Боэций, в одиночной камере лишенный возможности даже не только высечь себе эпитафию на камне, но любых видимых миру прав гражданства.
«Золотая книга» Боэция, De consolatione Philosophiae, переводится на русский обычно как «Утешение Философией», мы бы перевели как «Утешение Философии», имея в виду, что персонифицированная Философия утешает отчаявшегося мыслителя. Тогда название встанет в один ряд с другими заголовками философских книг, как «Критика чистого разума», учащими встать на позиции философии или разума, чтобы оглянуться на дело своего мышления.
Образ Философии – уже типичная средневековая аллегория, требующая, чтобы умозрительная фигура была снабжена и узнаваемыми атрибутами в обеих руках, и узнаваемой подписью, – как невозможно представить икону без подписи имени святого и атрибутов святости. Обе руки Философии заняты: она держит скипетр и книги; иначе говоря, повелевает миром, но и хранит смыслы мира при себе – этим она напоминает заботливую Софию христианской традиции. Подпись – это греческие буквы «П» и «Т» на ее собственноручно вышитых одеждах (культурная память о Софии как о мастерстве), означающие восхождение от практики к теории. Практика понимается не как опыт, а как публичная деятельность, а теория – не как обобщение, а как умение быть рядом с высокими идеями.
Замечательно, что эта женская фигура, уходящая головой в облака, чудесное видение, присаживается рядом с философом на шконку и вдумчиво объясняет ему, почему никакая перемена положения от лучшего к худшему не должна даже в мысли становиться поводом для отчаяния. Аргументация пяти книг «Утешения Философией» по-романному неожиданна, и никогда не сводится к банальным указаниям на изменчивость человеческих судеб или к умению насильно находить приятные стороны даже в самом тяжелом положении. Мудрость друзей библейского Иова – не для Боэция; скорее, он бы одобрил мудрость Робинзона Крузо, создающего полноценную цивилизацию в наихудшем из возможных положений.
Философское утешение следует из созерцания естественного порядка вещей, так что земные удовольствия, почести и награды оказываются не просто ложными, преходящими и суетными, а изменившими природе, предавшими природу и тем самым опозорившими себя. В этом грань между Боэцием и философами стоической школы, которые могли говорить о суетности богатства или славы в сравнении с внутренним самообладанием, но которые все равно исходили из того, что слава лучше и ценнее бесславия, даже если реальность этой славы сомнительна. Стоики утверждали, что человек может быть счастлив и в тюрьме, если он хранит верность своей душе и ничем не нарушает самообладание, но ни один стоик не стал бы философствовать в тюрьме: он бы занялся практикой жизни, тогда как теорию бы предназначил для тех, кого после него настигнет более счастливая судьба. Боэций научился быть теоретиком и в тюрьме и открыл дверь созданию философских и богословских трудов в тюрьме: достаточно упомянуть Григория Паламу с его защитой созерцательного монашества и Томмазо Кампанеллу с его гражданством Города Солнца.
Философия объясняет Боэцию, что почести и награды, включая привилегии свободного гражданина, противоестественны, ведь в природном мире подобное тянется к подобному, природа дружелюбна к себе, тогда как почести и награды слишком часто достаются самым порочным людям. Доказательство от противного просто, тогда как положительное доказательство, что можно быть счастливым и в тюрьме, требует особого логического построения – корролариев, иначе говоря, одновременного соотнесения нескольких понятий, удержания в поле зрения сразу нескольких осмысленных вещей с их вполне проявленными действиями. Как доказать, что ты счастлив уже потому, что добродетелен? Простодушно высказывать удовлетворение своей добродетельностью или выжимать из своей добродетельности нужные чувства – прямой путь к внутренней катастрофе. Но можно ввести дополнительные понятия: сказать, что добродетель милосердна, что милость лучше любых наград, что растроганность в тюрьме может быть содержательнее любого земного наслаждения, что улыбка воспоминания уже чище любых памятных событий. Это освобождает философию от того учета удовольствий, которое мы знаем из учения Эпикура, что жаждущему капля воды покажется слаще любого вина. Для Боэция капля воды может быть тоже горестной, если насыщена горестными воспоминаниями, но сладость появляется там, где события не только жестоки, но и милостивы. Да, Теодорих обошелся с философом жестоко, но сам философ обошелся наилучшим образом и со своей честью, и со своей должностью, и с самим собой – не только потому, что никого не предал, но и потому, что не допускал такого предательства даже в мысли, оставив в мысли место для корролариев – сопоставления сразу нескольких действительных понятий.
Так, Боэций создает поэтику романа (пали Romani – родился роман!), в котором воспоминания и думы, переживания и реплики не менее важны, чем канва событий. Именно этим объясняется странная для нас форма произведения Боэция – моралистическая проза, перемежающаяся стихами.
Эти стихи – не иллюстрации, не виньетки, не лирические зарисовки. Это реплики разума, который настолько удивлен происходящим, что может только сказать об этом в стихах, выразив и сожаление, и надежду и ища в строении мира основание, чтобы продолжать мыслить разумно. Стихи – лучший способ для разума не лишиться себя, не лишить философа разума. Недавно специалисты по средневековой музыке реконструировали музыкальное сопровождение этих стихов.
Такое сочетание стихов и прозы восходит к философу-нонконформисту Мениппу; великий русский ученый М.М. Бахтин назвал такое сочетание «мениппеей», увидев в нем образец философской сатиры, возможность посмотреть со стороны на весь мир, включая и себя. Такую «мениппею» Бахтин видел и в «Утешении Философии», и отчасти в романах Рабле и Сервантеса, и даже в «Бобке» Достоевского. Венедикт Ерофеев хотел дать «Москве – Петушкам» подзаголовок «мениппея»: как оглянувшись на все вокруг и на себя, оглянувшись на всё, что гибелью грозит и уже принесло гибель, не впасть в отчаяние. В таком случае круг замкнулся: Боэций подчинил судьбу музыке веры, а Веничка, слышавший пение ангелов, стал жертвой судьбы и спасением русской литературы.
Конечное рассуждение «Утешения Философии» – о промысле Божием. Не признать, что Бог знает всё наперед, было бы оскорбительным для божественного совершенства и всемогущества; но гражданскую мысль о Боге оскорбят и предположения, что Бог потакает пороку людей, зная наперед порочные решения, или что Бог должен вмешаться в дела людей, вступая тем самым в азартную игру с пороком. На самом деле Бог, говорит Философия Боэцию, зная дурные поступки людей, не предопределяет их. Только человек предопределяет себя своими ошибками. А Бог в последний момент, как молния предельной ясности, возносит человека над его путами: кто-то раскаивается перед смертью, кто-то ценит миг счастья, кто-то вдруг вновь влюбляется или вновь ценит свою гражданскую свободу. Боэций, сам того не замечая, создает настоящую галерею романных героев в зерне строгого богословского рассуждения.