Бернар жевал… Арлетта по-прежнему была с головой погружена в политику. Мадлена — та политикой не интересовалась, считала, что все это пустяки. Совсем как Режис. Пустяки, выдуманные людьми. Впрочем, это не по ее части, говорила она. А что тогда по ее? Обои? Почему бы и нет? Конечно обои. Бернар, как и Режис, не понимал страсти Мадлены к обоям — одними деньгами этого не объяснишь. И обои, и политику тоже выдумали люди, значит, если Мадлена желала иметь дело только со стихиями… Он спросил ее об этом за жареным фазаном и удивился ответу, ведь Мадлена в конце концов была просто ребенок.
— Но обои — это нечто само собой разумеющееся… Никакой ответственности я не несу! Я не пифия, которая всегда права… Ты опять будешь ночью разбирать бумаги Режиса?
— Да…
— Чудесно. А я пойду погуляю с собакой.
— По такому ветру? В темноте?
— Какой ветер? Пес, идем… Пес!
Том вскочил на лапы, поглядел на Бернара и поплелся за Мадленой.
Комната, где работал Бернар, — бывший кабинет Режиса — помещалась на втором этаже. Тут было еще теплее, чем внизу, ставни закрыты, занавеси задернуты, книжные полки, библиотечные шкафы с рядами папок окружали Бернара, ограждали его от ветра, снега… Он уселся перед огромным столом, где царил образцовый порядок, словно в издевку над Мадленой. «Режис!» — простонал Бернар и уткнулся лбом в сложенные на столе руки.
Когда Мадлена поднялась наверх в бархатной куртке Режиса, накинутой поверх ночной рубашки, Бернар мирно спал, уткнув голову в сложенные на столе руки. Он проснулся и первым делом сказал: «Опять ты надела эту куртку… На кого ты в ней похожа…» — И потянул за обшлаг, закрывавший Мадлене всю кисть руки…
«Оставь… Это куртка Режиса, мне в ней тепло… Иди ложись. Ты же засыпаешь». Нет, он не желает ложиться, он будет работать, он уже выспался. Куртка Режиса, в которой Мадлене было так тепло, окончательно прогнала сон. Мадлена вышла и прикрыла за собой дверь.
IV. Образ Режиса Лаланда кристаллизуется
Нервы! Только нервы, и ничто другое. В его-то годы! У Бернара болела голова, все тело, подымалась температура, появились сердцебиения. Отец совсем растерялся, не знал, к какому врачу его направить, к специалистам по каким болезням. Ревмокардит? Расстройство кровообращения? Бернар ходил по докторам, его посылали на рентген, делали анализы и так ничего и не выяснили. Лекарства помогали от одного недомогания, но усиливали другое… Какая именно аллергия, ибо, бесспорно, в основе всего лежала аллергия. Или причина в позвоночнике — склонность к спондилезу, отложение солей, как у всех? Ему назначили гимнастику, чтобы укрепить спинной хребет, мускулы спины, — это ему-то, спортсмену, да у него и так все тело — сплошные мускулы, смешно… Когда начинались боли, он принимал аспирин, что вполне безвредно и снижает температуру. Отец потребовал, чтобы он переехал домой: надо же проследить, как реагирует организм Бернара на то или иное лечение. Ему назначали различные диеты. Словом, залечили окончательно. Болеть в двадцать три года — это просто стыд!
Однако он продолжал разбирать архивы Режиса. Что именно вело его, как только он вставал с постели, на одиннадцатый этаж дома возле ЮНЕСКО, преклонение перед Режисом или любовь к Мадлене? Из-за своих болезней он терял уйму времени: отец был знаменитый врач, и его коллеги изо всех сил лечили Бернара. Возможно, было бы гораздо лучше, если бы он просто, как все смертные, сходил в больницу, где ему посоветовали бы без дальних слов принимать аспирин, ведь не исключена возможность, что это просто осложнение после гриппа.
Труды Режиса с каждым днем приобретали в глазах Бернара все большее значение. Попадались страницы… страницы, где он прозревал вспышки гениальности. Поиски истины… Иной раз ему слышался как бы призыв к богу, который «еси на небесех», иной раз его буквально завораживал экстравагантный атеизм Режиса. Бернар был мальчик культурный, и в области культуры у него имелись пылкие пристрастия. Размах колебаний мысли Режиса давал ему сильнейшее интеллектуальное наслаждение. Он отнес рукопись Режиса к одному своему другу, профессору литературы в Сорбонне, неистовому клоделианцу, и профессор через несколько дней явился к Бернару, возбужденный, ликующий: он открыл нового Режиса — лидера католической литературы, ее теоретика. Бернар не мог опомниться от изумления: да, безусловно, можно считать и так, но ведь тут есть также и прямо противоположные высказывания, что же его друг намерен делать с этими противоположными высказываниями? Ах, да весь интерес этих работ именно в противоречиях, из которых явствует, что вера торжествует. Не понимаю… Они схватились, и это было ужасно увлекательно.
Через некоторое время Давэ — так звали профессора Сорбонны — привел к Бернару двух своих друзей; оба могли говорить только об одном — о Режисе Лаланде. Что касается текстов, то они уже знали их наизусть. Мать Бернара, измученная болезнями сына и его скверным видом, охотно согласилась предоставить для собрания большую гостиную, где сошлось примерно двадцать ученых мужей; была подана отличная закуска, и Бернар прочел вслух отрывок все из того же труда Режиса. Энтузиазм был единодушный, непритворный, и к концу вечера собравшиеся приняли решение любой ценой опубликовать эти страницы. А там видно будет. По части издания у всех собравшихся были весьма солидные возможности. Пришли также к решению, что труды Режиса Лаланда следует рассматривать как художественную литературу, а не как исторические исследования. Помимо всего прочего, это позволяло обойти учителя Режиса, того, что приглашал покойного в университет в качестве своего ассистента. Если вы помните, Режис Лаланд тогда отказался. Мадлена, которая старалась, чтобы ни один факт биографии Режиса не ускользнул от Бернара, столь преданного памяти покойного учителя, объяснила ему, почему отказ от этой чести не был такой уж великой заслугой со стороны Режиса: история интересовала его меньше всего. Он писал исторические труды, как ему заблагорассудится, по прихоти своей фантазии.
Когда Бернар сообщил Мадлене результаты публичного чтения перед избранным обществом, она, занятая своими ногтями, заметила:
— Вот как! Решили сделать из Режиса романиста? Что ж, неплохо придумано…
В общем-то она оставалась в стороне от всего, что Бернар предпринимал для увековечивания памяти Режиса. Каждую свободную от обоев минуту она проводила в деревне, предпочтительно одна.
Бернар, бледный — похоже, что он еще успел подрасти! — рассеянно крутил в пальцах очки и пытался втолковать Мадлене причины успеха Режиса. Лично он, работая над бумагами, все больше и больше влюбляется в них. Он просто околдован, впрочем, Мадлена сама это знает, она же видела, как он трудится над рукописями… Сначала классификация, потом трудности с почерком, с расшифровкой, но когда дело пошло на лад и он смог читать рукописи, по-настоящему читать, следить за развитием мысли… внутренней борьбой… муками Режиса, увидел, как тот на основании, казалось бы, одинаковых данных приходил к противоположным выводам… начинал искать ошибку…
— О чем ты говоришь?
Бернар осекся, надел очки: Мадлена — сегодня она выглядела золушкой, волосы небрежно заколоты на макушке — сидела босоногая в углу дивана на одиннадцатом этаже своей парижской квартиры, неправдоподобно тоненькая и внимательная. Рядом с ней стояла мисочка, и Мадлена тесно сжимала свои обтянутые старенькими брюками ноги, чтобы удержать на коленях маникюрные принадлежности.
— О твоем муже, Режисе.
— Понятно, но о каких проблемах?
— Есть бог или нет бога.
Мадлена сунула в рот палец, пососала его…
— Режис не интересовался богом. — Она чуть пришепетывала из-за этого пальца, потом вынула палец изо рта и внимательно осмотрела. — Откуда вы взяли бога? Режис был историком или, вернее, романистом, потому что верил столь же мало в историческую правду, как в правду небесную. Для него история — это роман. И я говорю тебе не в первый раз…